≪
≫

«В твоей руке горит барвинок»: в поисках сюжета

«В твоей руке горит барвинок» в поисках сюжета'

СТРОФА из «Игры в аду», не вошедшая в основной текст поэмы, опубликована в ряду разрозненных фрагментов Хлебникова (1940, 226):

В твоей руке горит барвинок, Ты молчалива и надменна, И я, небесной девы инок, Живу. Лишь смерть моя измена.

Она представляет собой законченный эпизод в мозаичной композиции других сцен, с ней непосредственно не связанных.

Четверостишие, по всей видимости, не заключает в себе «типично хлебниковских» трудностей. Больше того, манера Хлебникова в ней почти неощутима. Регулярный четырехстопный ямб с ритмическим рисунком пушкинской эпохи (впрочем, сплошь женские клаузулы слегка смещают эту версификационную стилизацию); традиционно поэтический словарь в выдержанном высоком стиле; простой синтаксис, напоминающий Пушкина и еще больше — классицизирующего Блока.

Пушкинская отсылка мотивирована общей связью сюжета «Игры в аду» с «Набросками к замыслу о Фаусте» и особенно — со сценой «Игры в карты со смертью»:

  • — Эй, смерть! Ты, право, сплутовала.
  • — Молчи! Ты глуп и молоденек.

Уж не тебе меня ловить.

Ведь мы играем не из денег, А только б вечность проводить!

Можно заметить созвучие нечетных рифм пушкинской и хлебниковской строф (молоденек — денег: барвинок — инок) и сходство конструкций (ты глуп и молоденек — ты молчалива и надменна).

Блок присутствует не только в строе стиха и синтаксисе, в лексике и фонике строфы, но и в ее смутно очерченном сюжете (вечная верность «Ей», «Тебе»)2.

Итак, ни словарь, ни синтаксис строфы как будто не содержат в себе темных мест, и вместе с тем мы понимаем ее не иначе чем кэрролловская Алиса — балладу о Джаберруоке: кто-то женского рода делает что-то, и кто-то другой, мужского рода — еще что-то. Разъединяет героев строфы союз «и» или соединяет? Третье лицо в этой ситуации «небесная дева» — или это та же «ты»? Иначе говоря, не отвечает ли герой на недоступность героини другой недоступностью, монашеской отрешенностью от любовной страсти, поскольку он «инок», служитель иной, небесной девы, в духе пушкинского «рыцаря бедного»? Непосредственно мы догадываемся, что «ты» и «я» каким-то образом связаны между собой и уподоблены друг другу (своей отрешенностью и «молчанием», то есть отказом от диалогического контакта; кроме того, их связь выражена грамматически: особой семантикой настоящего времени, в котором описаны их действия, Praesens atemporale с определенным модальным оттенком) — и в то же время противопоставлены. Не достаточно ли такого «мерцающего» понимания для поэтического смысла? Быть может, понимать стихи определенного рода, такие, как блоковская «поэзия первого тома», другим образом значило бы просто идти против их собственной интенции. Однако в хлебниковском мире смысловая неопределенность, неконкретность высказывания кажется маловероятной.

Ключ к более хлебниковскому, то есть более конкретному смыслу естественно искать в барвинке. Барвинок — один из любимых символов славянского фольклора и обрядности (см., например: Бурцев 1911; Moszynski 1967, 227). Мы можем, в связи с нашей строфой, вспомнить две его символические функции.

Прежде всего, барвинок связан со свадебной символикой. В свадебной обрядности и обрядовой поэзии барвинок — знак целомудрия невесты и супружеской любви (см.: Сумцов 1891, 184; Костомаров, 525). В таком случае «ты» нашего четверостишия — невеста; «я» — инок в духе пушкинского «рыцаря бедного» или лирического героя «Стихов о Прекрасной Даме» Блока3.

Если в барвинке значима собственно брачная символика, героев строфы связывает взаимное отчуждение; если же барвинок здесь — только знак целомудрия девицы и «ты» уподоблена «небесной деве» — перед нами рыцарское служение «его» «ей». В обоих случаях строфа включается в литературный, условно «католический» контекст (как известно, монашески-рыцарское служение Богородице совершенно не известно православию4 — так же, как трубадурская традиция поклонения Даме, fin amour; если мотивы такого рода возникают в светской русской словесности XIX—XX веков, они всегда несут на себе отсвет цитаты из другой культуры).

Вторая возможность: барвинок связан с любовной магией, гаданием и приворотом. Именно в таком значении вспоминает его Хлебников в других стихах:

(1)

О, черви земляные, В барви[но]чном напитке Зажгите водяные

Два камня в черной нитке.

(2)

Темной славы головня, Не пустой и не постылый, Но усталый и остылый, Я сижу. Согрей меня.

(3)

На утесе моих плеч

Пусть лицо не шелохнется, Но пусть рук поющих речь Слуха рук моих коснется.

(4)

Ведь водою из барвинка

Я узнаю, все узнаю, Надсмеялась ли косынка, Что зима, растаяв с краю.

(Хлебников 1986, 84)5

Герой этих стихов гадает (строфы первая и четвертая) и привораживает (строфы вторая и третья)6. При такой символике барвинка — гадательного и привораживающего магического средства — наша строфа читается как декларация героя о его неподвластности любовным чарам, которыми занята «она» (ср.: Зажгите водяные <...> — В твоей руке горит барвинок). «Ты» и «я» в таком случае резко противопоставлены.

Тема неудавшегося гадания-приворота известна по другим стихам

Хлебникова:

Собор грачей осенних. Осенняя дума грачей. Плетня звено плетений, Сквозь ветер сон лучей.

Две девушки пытали: Чи парень я, чи нет?

А голуби летали. Ведь им немного лет!

И всюду меркнет тень, Ползет ко мне плетень.

Нет!—

(Хлебников 1986, 117)

стихам, которые, в свою очередь, требуют этнографического комментария. Хлебников говорит о традиционном славянском гадании по плетню (перечет звеньев с приговором: да, нет...; «парень» здесь — жених), итог которого, как ясно из последней строки, отрицательный.

Однако оба предложенных выше истолкования оставляют читателя не вполне удовлетворенным: они не могут помочь ему в понимании центрального момента сопоставления героев: ты молчалива — и я ж и в у. Из этого живу и следует, видимо, исходить.

Тот этнографический контекст, который, на мой взгляд, может полнее объяснить то, что происходит в нашей строфе, — это славянский обряд похорон девушки, в особенно яркой форме известный на Украине, в Карпатах и у казаков7. В том, что Хлебников прекрасно знал малорусскую архаику культа мертвых, сомневаться не приходится (ср. сюжеты этого рода в его «Ночи в Галиции», «Маве Галицийской»),

Согласно обряду, о котором идет речь, на похоронах девушки, умершей незамужней, инсценируется свадебное действо: умершую «венчают» с живым — с кем-то из молодых холостых участников погребения, который именуется вдовцом умершей. «Молодым» меняют перстни, отлитые из воска, похоронное шествие совершается как свадебное, с одетыми соответствующим образом «сватами» и «дружками», с венчальным деревцем, которое затем оставляется на могиле. В этом-то архаичном обряде участвует и барвинок, иначе именуемый могильни-ца, гроб-трава (Даль 1, 48): им украшают умершую, его вместе с другими травами (рутой) кладут в гроб.

Если наша этнографическая отсылка верна, то все действие строфы из литературного, «католического» контекста переносится в бытовой, малорусский или казацкий. Молчаливость и надменность «ее» получают вполне отчетливое толкование; становится понятен «странный» акцент на слове живу (акцент, созданный также фонически: среди всех ударных гласных строфы это у — единственная низкая ударная гласная, все остальные, кроме гласной в «я», — высокие и и е). Религиозный мотив «служения Деве», мало совместимый с общим сюжетом «Игры в аду», отменяется: инок употреблен здесь в нестрогом смысле; небесная дева — та же «ты», умершая девушка. «Я» нашей строфы, таким образом, — жених умершей девицы, обрядовый вдовец.

Строфа, которую мы так подробно комментируем, — отвергнутое четверостишие из «Игры в аду», которую едва ли можно отнести к важнейшим сочинениям Хлебникова, — на первый взгляд представляется маргинальной в его творчестве. В действительности же она содержит в себе одну из центральных тем Хлебникова: тему смерти и отношений с умершими. Не пытаясь в этом этюде представить эту хлебниковскую тему во всей ее широте, отметим в ней только то, что непосредственно связано с комментируемой строфой.

Отношения с умершими и самой смертью Хлебников часто мыслит как свадьбу. Вот далеко не исчерпывающие примеры:

Гроб леунностей младых.

Веко милое упало.

Смертнич, смертнич, свет-жених, Я весь сон тебя видала.

(Хлебников 1940, 96)

Дочка, след ночей безумный!

Или вкруг чела бездумного Смертири венок свили?

(Хлебников 1940, 64)

Нас трое прекрасно женатых

(«Жены смерти»; Хлебников 1940, 114)

Русалку — постоянную героиню хлебниковских стихов, поэм, прозы, даже автобиографических заметок («невесту», «сестру», «любовницу» поэта) — Хлебников, несомненно, знал не только по романтической литературной традиции, но и в ее исходном славянском мифологическом облике навки, маем. образе страшном и «нелюдском». Возможно, ему было известно и поверье о том, что в русалок превращаются девушки, умершие до или в самый день свадьбы (украинское Полесье). Декларация Хлебникова в автобиографической заметке 1914 г.: «Вступил в брачные узы со Смертью и таким образом женат» (1940, 352), — дает понять, какой реальностью обладает для него славянская мифологическая семантика смерти как свадьбы8.

Комментируемая строфа позволяет нам не только произвести эти содержательные экстраполяции. Мы можем дополнить наш комментарий некоторыми общими замечаниями о поэтике Хлебникова в целом. Начав с «нетипичности» манеры, в которой выполнен этот фрагмент, по ходу анализа мы обнаруживаем в ней собственно хлебниковский элемент. Он состоит в специфической конкретности словесных значений, в элиминации церковнославянской языковой стихии как смысловой и стилистической реальности — то есть в том, что О. Мандельштам назвал «обмирщением русского языка» у Хлебникова. Дева здесь, как и вообще у Хлебникова, совершенно лишена той «духовной» коннотации, которую это слово несет с собой в церковнославянском употреблении (ср. о Кшесинской:

Замок кружев пляской нажит,

Пляской девы пред престолом).

Церковнославянское, «терминологическое» значение инока не имеется в виду; предельно конкретен барвинок, это никак не символическая или классицистическая роза. Наконец, и в измене (Лишь смерть моя из мена) можно предположить более конкретное — фольклорно-диалектное — значение: «соперница героини»9.

Простота и конкретность семантики, вначале неразличимая за последовательно высоким слогом строфы, — интереснейший пример вторжения мира Хлебникова в тот, располагающий более или менее распредмеченным словом стиль, который мы вначале опознаем как пушкински-блоковский — или «вообще поэтический».

ПРИМЕЧАНИЯ

  • 1 Этот этюд представляет собой подражание замечательной работе Вяч. Вс. Иванова (1967), в которой был отыскан предметный ключ к загадочному стихотворению Хлебникова.
  • 2 Имитации пушкинского стиля у Хлебникова вообще многочисленны, особенно шутливых стихов Пушкина, «болтовни» (что проницательно заметил в «Буре и натиске» О. Мандельштам). Непредвзятый взгляд заметит в стихах и поэмах Хлебникова частые инкрустации высокой манеры Блока, причем далекие от всякого пародирования. Соединение блоковских и пушкинских аллюзий особенно ясно в поэме «Поэт. Весенние святки».
  • 3 И еще больше — лирического героя перед Мадонной из «Итальянских стихов»:

Строен твой стан, как церковные свечи.

Взор твой — мечами пронзающий взор.

Дева! Не жду ослепительной встречи —

Дай, как монаху, взойти на костер.

  • («Девушка из Spoleto»).
  • 4 Ср. историю запрещения духовной цензурой публикации цитированного выше стихотворения Блока под его оригинальным названием: «Мадонна из Spoleto».
  • 5 Стихотворение снабжено примечанием Хлебникова: «Настой из барвинка служит для целей ворожеи» (Хлебников 1986, 664).
  • 6 Психологический сюжет этого стихотворения реконструирует американский славист X. Баран (см.: Baran 1981). Знакомство Хлебникова с западноевропейской магической символикой барвинка, как она дается в Liber secretorum Alberti Magni de virtutibus herbarum, удивившее Х.Барана, объясняется довольно просто: Liber secretorum, получивший в славянских переводах и переработках название «Шестокрыл», был чрезвычайно распространенным апокрифом на Руси уже в XV в. и публиковался вместе с другими отреченными книгами в научных изданиях со второй половины XIX в. Хлебников, как и другие русские писатели, был усердным читателем изданий такого рода.
  • 7 Этой традиции посвящена обширная украинская этнографическая литература, см.: Червяк 1927 и др.
  • 8 Неожиданное сближение Хлебникова с его старшим современником, певцом «Невесты Смерти» Федором Сологубом, не должна нас смущать: смерть в двух этих поэтиках обладает совершенно разной семантикой.
  • 9 Устное предположение проф. Г. А. Левинтона.

БИБЛИОГРАФИЯ

Бурцев А. Е.: 1911, Травник, Бурцев А. Е., Полное собрание этнографических трудов, т. X, С.-Петербург.

Иванов Вяч. Вс.: 1967, Структура стихотворения Хлебникова «Меня проносят <на> <слоно>вых...», Труды по знаковым системам, III, Тарту.

Костомаров Н. И.: Историческое значение южнорусского песенного творчества, Костомаров Н. И., Собрание сочинений, т. XIX—XXI.

Сумцов Н. Ф.: 1891, О свадебных обрядах, преимущественно русских, Харьков.

Хлебников В.: 1940, Неизданные произведения, Москва.

Хлебников В.: 1986, Творения, Москва.

Червяк К.: 1927, Дослщження похоронного обряду (похорон як весЫля), Етнограф1чни eicHUK, кн. 5, КиТв.

Baran Н.: 1981, On Xlebnikovs Love Lyrics: 1/Analysis of «О cervi zemljanyje», Russian Poetics, ed. D. Worth & Th. Eekman, Lysse.

Moszynski K.: 1967, Kuitura iudova Stowian, II, 1.

А. И. Сидоров

 
Посмотреть оригинал