Творческая история. Стадия 1811—1814 годов
Личность и эпоха
Первая (дошедшая до нас) схема жизнеописания, записанная Гете в форме предварительного наброска будущей автобиографии, относится к октябрю 1809 года. Она явилась результатом размышлений Гете над логикой автобиографического жанра. В этой связи представляет интерес отрывок из письма Гете Карлу Фридриху Цельтеру, относящегося к июню 1808 года, т. е. написанному почти за год до начала работы над автобиографией Из моей жизни. Поводом для размышлений
Гете стало появление в печати восьмого тома нового (позднее трииадцатитомного) издания его сочинений в издательстве Котты. Гете пишет: Думаю, Вы еще не получили экземпляр последнего из моих восьми томов. Несмотря на некоторое опоздание, я надеюсь, что они доставят Вам удовольствие. Правда, поставленные рядом друг с другом, эти фрагменты целой жизни кажутся странными и бессвязными; вот почему рецензенты приходят в такое смущение, когда с добрыми и злыми намерениями стараются рассматривать то, что вместе напечатано, как нечто единое. Дружеское чувство лучше всего сумеет вдохнуть жизнь в эти обломки[1]. Обращает на себя внимание понятие внутренней связи (когерентности), имеющее большое значение и для наших собственных дальнейших рассуждений, касающихся логики автобиографического жанра. Достижение когерентности как принципа внутренней связи фактов жизни образует решающую предпосылку для того, чтобы материал воспоминаний или предания, существующий в виде простых данностей или в виде множества отдельных историй, связанных, так или иначе, по принципу контингентности, мог быть организован в единую историю жизни. К числу материалов, образующих историю его жизни, Гете относит и свои произведения, которые — с точки зрения современной эстетики экспрессивности — представляют собой, пусть опосредствованное, самовыражение творческой индивидуальности автора. На тесную связь между экспрессивной эстетикой и отношением к художественным произведениям как к автобиографическим документам Гете сам указывает в одном из центральных фрагментов Поэзии и правды со всей определенностью: Так начался путь, с которого я уже не сошел на протяжении всей моей жизни, а именно: все, что радовало, мучило, или хотя бы занимало меня, я тотчас же спешил превратить в образ, в стихотворение; тем самым я сводил счеты с самим собою, исправлял и проверял свои понятия о внешнем мире и находил внутреннее успокоение. Поэтический дар был мне нужнее, чем кому-либо, ибо моя натура вечно бросала меня из одной крайности в другую. А потому все доселе мною опубликованное — не более как разрозненные отрывки единой большой исповеди, восполнить которую я и пытаюсь в этой книге (3, 239)
Итак, сами произведения — это признания, свидетельства внутренней жизни индивидуального Я, и в совокупности они образуют исповедь. Однако текст этой исповеди не вполне понятен, не может быть до конца расшифрован, поскольку, во-первых, эта форма самораскрытия не использовалась постоянно, во-вторых, отдельные произведения сами часто оставались лишь фрагментами, и, главное, в-третьих, для внешнего наблюдателя они лишены внутренней связи. Вот почему необходимо то «дружеское чувство», о котором Гете говорит в письме к Цельтеру;
в свете этого чувства отдельные фрагменты должны ожить, проникнувшись общим смыслом. Однако именно на сотворчество реципиента Гете, чувствовавший себя в первое десятилетие XIX века в оппозиции к господствующим вкусам публики, не мог и не хотел надеяться. Вернемся еще раз к мысли о том, что Гете рассматривает свои произведения как фрагменты исповеди, т. е. как художественно кодированную форму автобиографии, рассказывающей о том, что его «радовало, мучило или просто занимало». Недостаточная внятность этой имплицитной автобиографии в форме произведений проистекает, по мнению Гете, из ее внутренней бессвязности. Для установления же сквозной логической связи между отдельными фактами жизни требовалась упорядочивающая схема, структура, и такую структуру Гете ищет в своем собственном Я, в становлении своей индивидуальности и в истории развития того индивида, который явился источником всех «разрозненных отрывков большой исповеди». Именно такая задача — преодолеть бессвязность исповедальных произведений формой исповеди как связного повествования — стояла перед Гете, когда у него рождался замысел автобиографии Из моей жизни. Прямое указание на эту задачу содержится в неопубликованном наброске предисловия к третьей части Поэзии и правды: Надеюсь, что нынешние мои усилия достигнут своей главной цели и смогут служить введением к моим поэтическим и другим произведениям, новое издание коих я подготовляю|0. В соответствии с этой логикой опубликованное предисловие к первой части Поэзии и правды открывается фиктивным письмом друга, которое также подчеркивает функциональную связь между жизнью и творчеством. «Друг», выступающий в качестве идеального представителя читающей публики, формулирует два теоретических принципа «правильного» подхода к творчеству поэта: собрание его произведений должно восприниматься как «единое целое» и это целое должно служить тому, чтобы «составить себе представление об авторе и его таланте»". В этих словах Гете стремится программировать позицию своих читателей, как современников, так и потомков. Не вдаваясь в подробности теоретико-литературной концепции Гете, укажем лишь на то обстоятельство, что оба принципа могли быть сформулированы лишь на фоне глубинного сдвига в истории художественного сознания — в условиях разрушения концепции poeta doctus и перехода к образу поэта-гения, к субъективной поэтике личного переживания. Во всяком случае, программа восприятия, намеченная Гете в его предисловии, достигла свой цели, предопределив не только отношение к его творчеству позднейших читателей, но и длительную практику немецкого литературоведения[2] , реализовавшего провоз-
глашенные Гете принципы в ряде монографий, построенных по типу «жизнь и творчество», последней из которых является на сегодняшний день книга Никласа Бойля[3]. Но вернемся к фиктивному письму, открывающему предисловие. Исходя из указанных предпосылок и того самого «дружеского участия» Итак, первое, о чем мы вас просим: разместить в хронологическом порядке поэтические творения, расположенные в новом издании согласно их внутренним тематическим связям, а также поведать нам о житейских и душевных состояниях, послуживших материалом для таковых, и далее в известной последовательности рассказать о примерах, на вас повлиявших, и о теоретических принципах, которых вы придерживались (3, 10)
Таким образом, читатель требует от Гете, помимо хронологического упорядочения произведений, двух вещей: с одной стороны, показать внутреннюю историю автора, т. е. дать связный рассказ о своем духовном развитии, с другой — историю внешнюю, т. е. рассказать о поводах и обстоятельствах, вызвавших к жизни то или иное его произведение, о влияниях, в них отразившихся.
Это двойное требование важно принимать во внимание, ставя вопрос о том, откуда может взяться та упорядочивающая схема, которая могла бы обеспечить когерентность как внутренней, так и внешней истории. Для организации внутренней истории для Гете были важны концепты энтелехии и символической репрезентации или метаморфозы.
Выдвигая концепт энтелехии, Гете, как следует из сообщения Эккермана, ориентировался на Лейбница:
«Стойкость индивида и его умение отбрасывать то, что ему не соответствует, — сказал Гете, — является для меня доказательством того, что нечто подобное существует». [...] «Лейбниц, — продолжал он, — вынашивал похожие мысли о таких самостоятельных существах, а именно, то, что мы именуем словом “энтелехия”, он назвал монадами».
От Лейбница[4] здесь перенимается, прежде всего, идея внутреннего индивидуального закона монады, но одновременно понятие «энтелехия» мыслится в онтологическом плане («существует» — говорит Гете), подразумевая бессмертие человека, его деятельную силу, направленную на активную жизнь, развитие и совершенствование. Эта сила предшествует индивидуальному физическому бытию и сохраняется после его прекращения
Аналогичным образом обстояло дело в понятием символической репрезентации, которую Шиллер предложил Гете в качестве нарративной схемы. Подобно фиктивному другу из предисловия, Шиллер уже в 1797 году требовал от Гете создания внутренней когерентности, которая позволила бы выявить символическое содержание его произведений:
Особенно теперь мне хотелось бы знать хронологическую последовательность Ваших творений; я был бы удивлен, если бы в развитии Вашего существа не проявлялся бы известный необходимый ход природы в человеке.
Шиллер явно намекает тут на концепт символической репрезентации, предметом которой является — в согласии с самооценкой Гете — «энтелехия сильного типа, какова она во всех гениальных натурах», а в более общей форме и вообще «ход природы в человеке». Последнее выражение допускает трактовку в двух отношениях: с одной стороны, антропологическую, при которой символическая репрезентация выражает возможности развития и формирования отдельного человека, с другой — в свете характерного для XVIII века смешения антропологической и философско-исторической перспективы, как репрезентацию путей развития всего человечества в отдельном индивиде. По сравнению с нарративной схемой, ориентированной на историю энтелехии, схема символической репрезентации акцентировала универсальное значение автобиографии.
Третью нарративную схему для организации истории жизни Гете сформулировал сам в уже цитированном наброске предисловия к третьей части Поэзии и правды. Записанный рукой переписчика Иоганна Августа Фридриха Йона и снабженный собственноручными исправлениями Гете, этот текст сохранился в его литературном наследии: Прежде чем начать работу над предлагаемыми здесь тремя томами, я думал составить их по тем законам, которым учит нас метаморфоза растений. В первом томе должен был быть показан ребенок, пускающий во все стороны свои нежные корни и лишь немногие почки, из которых разовьются затем листья. Во втором томе перед нами должен предстать подросток — свежая зелень на разнообразных по форме, постепенно развивающихся ветвях, а в третьем томе, как на третьей грядке, этот живой куст должен дать завязь плодов и расцвести юношескими надеждами
Однако все три нарративные схемы, призванные внести когерентность во внутреннюю историю, непригодны, кажется, для того, чтобы преодолеть бессвязность внешней истории жизни. Для этого необходимо было сделать почти невозможное. Тяжелое заболевание, прервавшее учебу в Лейпциге, духовный кризис 1775 года, закончившийся двойным бегством в Италию и в Веймар, сильное снижение творческой активности вследствие перегруженности административными обязанностями в первое веймарское десятилетие, новое бегство в Италию, трудный процесс реинтеграции в веймарское общество, социальная изоляция как результат связи с Кристианой Вульпиус, повлекшая за собой в том числе и вынужденный переезд в охотничий домик, все возрастающее в 1800-е годы отчуждение публики и потеря господства в литературном мире, смерть Шиллера и, наконец, наполеоновское вторжение в Веймар — как же можно было все это объединить и объяснить с помощью одной нарративной схемы? Невозможность или, по крайней мере, насильственный характер этого предприятия кажется столь очевидным, что, по нашему мнению, Гете сознательно отказался от попытки сконструировать единый проект внешней жизни, подобный тому, который Юнг-Штиллинг попытался сконструировать с опорой на идею божественного руководства. Внешняя история жизни у Гете тем самым отнюдь не обесценивается; она лишь излагается на основе более сложного, многосоставного нарративного концепта, чем тот, который мог бы быть реализован в рамках какой-то одной монокаузальной повествовательной схемы.
Это усложнение возникает благодаря вводу нового диахронического измерения истории. Вместе с тем на уровне синхронии Гете сильнее, чем в Вильгельме Мейстере, подчеркивает значение социального фактора в формировании индивидуальности.
Прежде всего, Гете устанавливает органическую связь между автобиографической трактовкой творческой индивидуальности и ее творений с условиями социального и исторического пространства:
1
WA I, 28, S. 356.
По мере того как я — в соответствии с их [моих благожелателей] глубоко продуманными требованиями — тщился по порядку воссоздать все свои внутренние побуждения, извне воспринятые влияния, равно как и пройденные мною — теоретически и практически — ступени развития, меня внезапно вынесло из частной жизни в широкий мир: в моей памяти возникло множество значительных людей, так или иначе на меня повлиявших, и уже тем более нельзя было пройти мимо грандиозных сдвигов в мировой политической жизни, мощно воздействовавших на меня и едва ли не на всех моих современников (3, 11)25.
Сформулированное в этом месте социальное и историческое расширение сферы частной жизни соответствует уже рассмотренному переносу рефлексии над проблемой индивидуальности на уровень децентрированной и многомерной модели личности. Индивидуальность мыслится теперь — в отличие от авторефе-ренциального концепта эпохи «Бури и натиска» — не в качестве личного достояния, которое нуждается в защите от посягательств общества, но как свойство, нуждающееся для своего восприятия и реализации в символическом коде, в интерактивной коммуникации с социумом. По этой же причине индивидуальность реализует себя не просто в индивиде; она требует децентрации в символической интеракции «со всеми современниками», а в плане диахронии — интеракции в пространстве истории. Поскольку внутренний закон предназначения монады, и энтелехии соответственно, или предназначение к деятельности в смысле Спинозы не доступны познанию как таковые, индивидуальность может быть воспринята и конституирована лишь в процессе становления и как его результат на основе децентрации в культурно-символическом, социальном и историческом пространстве. Но тогда возникает вопрос о том, где проходит граница между индивидом и окружающим его миром, каким образом она может быть проведена. Ответ на эти вопросы Гете и провозглашает главной задачей автобиографии:
Думается, что основная задача биографии в том и состоит, чтобы изобразить человека в его соотношении с временем, показать, в какой мере время было ему враждебно и в какой благоприятствовало, как под воздействием времени сложились его воззрения на мир и на людей и каким образом, будучи художником, поэтом, писателем, он сумел все это вновь воссоздать для внешнего мира. Но для этого требуется нечто почти невозможное, а именно: чтобы индивидуум знал себя и свой век, себя — поскольку время увлекает за собою каждого, хочет он того или нет, определяя и образуя его так, что человек, родись он на десять лет раньше или позже, будет совершенно иным в том, что касается его собственного развития и его воздействия на внешний мир (3, 11)26.
Во втором предложении Гете высказывает сомнения относительно того метода, о котором речь идет вначале. Действительно, кажется, что «почти невозможно» понять, что составляет на протяжении десятилетий неизменное тождество ин-
- 25 DuW Vorwort; WA I, 26, S. 7.
- 26 DuW Vorwort; WA I, 26, S. 7 f.
дивида с самим собой, если одновременно влияние окружающего мира признается столь значительным, что даже ничтожный сдвиг в дате рождения делает человека совсем другим. Во всяком случае, концепция Гете несет в себе осознанный и преднамеренный конфликт между представлением о.чичности в социологическом плане и представлением об индивидуальности в плане эссенциалистском. Соотношение того и другого не исчерпывается простой оппозицией, а обнаруживает значительную сложность. С одной стороны, мы видим, что все рассмотренные нами схемы построения истории внутренней жизни предполагают эссенциалистский концепт индивидуальности, тогда как обработка внешней истории опирается, скорее, на вовлечение обусловливающих и формирующих личность культурных, социальных и исторических факторов, однако, с другой стороны, Гете исходит из того, что культурно-символическое, социальное и историческое измерение уже интегрированы в саму расширенную концепцию индивидуальности. Вне зависимости от этих факторов индивидуальность не может быть ни воспринята, ни описана. Она не сводится более к субъекту как к своему центру, но поддается осмыслению лишь в децентрированной форме, в процессе интеракции с названными факторами окружающего мира.
Отметим предварительно два промежуточных вывода. Когда Гете определяет задачу автобиографии как повествование о том, «насколько он [индивид] во всех обстоятельствах остался тем же самым», он явно придерживается эссенциалист-ского концепта «ineffabi 1е», гарантирующего в качестве так или иначе понимаемого внутреннего закона индивидуальную идентичность. Методически обретение уверенности в наличии этого неизъяснимого достигается путем, уже намеченным в Годах учения, не благодаря рефлексии над существующей якобы до всякого опыта идеей, но благодаря наррации деятельного участия в жизни, обладающей культурно-символическим, социальным и историческим измерениями.
Далее, хотя Гете и оперирует концептом децентрации индивидуальности, центральная задача автобиографии состоит тем не менее по-прежнему в самопо-стижении индивидуальности, а не в изображении исторических событий. Интерес к историческим событиям, пусть даже в некоторых частях Поэзии и правды он настолько велик, что история кажется едва ли не самостоятельной темой, все же подчинен изображению индивидуальности. Вовлечение «условий времени» нужно лишь для того, чтобы объяснить, «насколько целое сопротивляется человеку, насколько оно ему благоприятствует»[5], т. е., иными словами, упорядочивающая схема как условие когерентности должна быть найдена в сфере индивида, а не в сфере истории. Это необходимо особо подчеркнуть, чтобы отграничить замысел Гете от тех современных и позднейших сочинений, в которых источником упорядочивающей схемы становится сама история. Независимо от того, приписывается ли истории имманентная логика саморазвития абсолютной идеи, как у Гегеля, или подчеркивается определяющее значение объективных законов истории, как у Маркса, характер отношения индивида и истории меняется в корне. Тогда, если
посмотреть с точки зрения Гегеля или Маркса, на первый план выходит вопрос о том, как ведет себя индивид по отношению к этой исторической логике, насколько он сопротивляется ходу истории или же ему способствует, короче говоря, способен ли он соответствовать тем требованиям, которые предъявляет ему история. У Гете подход диаметрально противоположный. Так, начиная седьмую книгу развернутым историческим фрагментом О состоянии немецкой литературы2*, Гете исходит из предпосылки, которая, если и не отрицает самостоятельное значение законов истории, то все же подчеркнуто отказывается фокусировать изображение на них: Здесь я хочу лишь высказаться фрагментарно и выборочно не столько даже о том, что представляла собою тогдашняя литература сама по себе, сколько о моем с нею взаимоотношении (3, 217)29. В общей композиционной структуре второй части Поэзии и правды обращение к истории литературы потребовалось Гете для того, чтобы преодолеть сомнение по поводу своего в ней места и по поводу эстетических принципов, о которых шла речь в конце шестой книги в связи с рассказом об аутодафе над собственными ранними поэтическими опытами. Однако именно эта функция упорядочения собственного опыта решительно отвергается в конце историко-литературного фрагмента: Если мои сбивчивые и во многом случайные заметки о немецкой литературе повергнут читателя в немалое смущение, это будет значить, что мне удалось дать ему хотя бы некоторое представление о том хаотическом состоянии, в котором находился мой бедный мозг (3, 23 8)30. На протяжении всей своей жизни Гете чуждался какого-либо гипостазиро-вания истории. Его историческое мышление отталкивается от индивидуального начала, признает внутренний закон индивида более важным, чем общезначимые и смыслообразующие законы исторического развития. В связи с этим Гете не разделяет ту тенденцию, которую Рейнгарт Козеллек усматривает уже в конце XVIII века, — переход к пониманию истории как чего-то такого, что может быть названо в единственном числе «историей как таковой»: «Там, где прежде было принято взывать к праву или наказанию, к силе, власти, предопределению или случаю, к Богу или к судьбе, с конца XVIII века стало возможным взывать к истории»31. Ведущая тема Гете, когда он обращается к историческим фактам, не история сама по себе, в современном смысле этого понятия, но жизнь32 индивида в истории и в условиях, которые она диктует. На своем столь часто воспроизводившемся исследователями «пути к истории»[6] — от приложения к переводу Челлини, через книгу Винкельман и его время, через Биографические очерки, посвященные Филиппу Хаккерту, и историческую часть Учения о цвете к Поэзии и правде — Гете формируется не как историограф, но как биограф и мастер автобиографического жанра: Историка нельзя обвинять в том, что он осматривается в поисках результатов; но за этим теряется отдельный поступок и отдельный человек
Автор: Кемпер Д..
- [1] Ап С. F. Zelter, 22. Juni 1808; WAIV, 20, S. 85. 2 DuW II, 7; WAI, 27, S. 109 f.
- [2] WA1, 28, S. 357. 2 DuW Vorwort; WA I, 26, S. 3. 3 Vgl. Krukis: Biographie als literaturwissenschaftliche Darstellungsfonn. — Ders.: Goethe-Philologie als Paradigma neuphilologischer Wissenschaft im 19. Jahrhundert.
- [3] Vgl. Boyle: Goethe. 2 DuW Vorwort; WA I, 26, S. 4. 3 DuW Vorwort; WA I, 26, S. 3—5. 4 Примеры на «Entelechie» в данном применении встречаются лишь после 1824 года, т. е. после окончания первой фазы работы над автобиографией, однако до этого Гете в том же смысле употребляет понятие «монада». Ср. GWb II, Sp. 121. 5 Vgl. Kohlschmidt: Faustens «Entelechie»', Schondorfer: Die Monadenlehre Goethes. 6 Gesprach mit Eckermann, 3. Marz 1830; WAV, 7, S. 233.
- [4] Уже Лейбниц называет монаду энтелехией; vgl. Н. М. Nobis: Entelechie II. In: HWPh II, Sp. 508. 2 Vgl. Gesprach mil Eckermann, 1. Sept. 1829; WAV, 7, S. 149: «Я не сомневаюсь в нашем бессмертии, ибо природа не может обойтись без энтелехии; но мы бессмертны не одинаково, и, чтобы в будущем сохраниться в виде энтелехии, надо ею быть». — Wilhelm Meisters Wanderjahre III, 15; WA I, 25/1, S. 284: «но мы надеемся, что такая энтелехия [Марария] никогда не исчезнет совсем из нашей солнечной системы, но достигнув ее границы, вновь затоскует о возвращении, чтобы благотворно влиять на земную жизнь во благо наших правнуков». — Faust II; WA I, 15/II, S. 165: «Chor der Engel (Faustens Entelechie bringend)» [= вариант ремарки перед стихом 11954: «Faustens Unsterbliches tragend»]. 3 An Goethe, 17. Jan. 1797; MA 8/1, S. 302. 4 Gesprach mit Eckerman, 11. Marz 1828; WA V, 6, S. 280. 5 К «Entelechie» в функции нарративной схемы в Поэзии и правде см. Neumann: Identitat und Rollenzwang, S. 136—149.
- [5] Выделено Д. К.
- [6] Vgl. Mayer: Der Weg zur Geschichte. 2 Paralipomenon zu DuW III; WA I, 28, S. 358. 3 Gesprach mit Eckermann, 6. Mai 1827; WAV, 6, S. 135 f.