≪
≫

Вместо предисловия, или чем интересна эта книга для современного читателя

Имя Эрнста Маха, австрийского физика, который полвека проработал в знаменитом Карловом Университете в Праге, было, пожалуй, на рубеже XIX — XX веков общеизвестно не только в среде специалистов по профессии. Он был признанным специалистом в области термодинамики, оптики, акустики, механики сверхзвуковых скоростей. Он был также выдающимся экспериментатором — например, получил первые фотографии ударных волн при обтекании тел газом, движущимся со сверхзвуковой скоростью. Специалисты до сих пор пользуются такими понятиями, как «конус Маха» и «угол Маха»; скорость современных самолетов и сегодня профессионалы нередко измеряют в «махах»[1]. Профессор Эрнст Мах читал с постоянным успехом общий лекционный курс по физике в своем университете. Его научные статьи публиковались в серьезных научных журналах и обычно получали высокую оценку коллег. В своих теоретических исследованиях по механике он стремился придать ее формулировкам такой вид, чтобы они были инвариантными по отношению к прямолинейному и вращательному движению систем отсчета — так было бы удобнее решать многие прикладные задачи механики. Стремясь к этой цели, Мах отказался от ньютоновских понятий абсолютного пространства, времени и движения, введя в теоретическую механику так называемый «принцип относительности Маха». Впоследствии это нововведение сыграло важную роль для создания А. Эйнштейном специальной теории относительности.

Но имя Маха было известно также и за пределами университетского сообщества, в самых разных слоях культурного населения Европы. Было оно известно и в России, причем не только специалистам

по физике. Мах написал серию книг и немало статей, посвященных вопросам, пограничным с философией — истории науки, проблемам развития науки, научному познанию (прежде всего, соотношению теории и наблюдения, теории и эксперимента и т. п.). Эти работы принесли ему широкую известность, и не только потому, что популяризировали научное знание (а на рубеже двух прошлых веков наука, хотя ее и сотрясали внутренние противоречия и даже кризисы, все же была еще в фаворе — ведь традиционная философия («метафизика») была ранее, вслед за религией, подвергнута сокрушительной критике, в том числе и учеными-естествоиспытателями, от которой философия долго не могла оправиться, и претендовать на уважение в общественном мнении могла только тогда, когда сама объявляла себя «научной» и декларировала приверженность научным ценностям). Все, что происходило в «городе ученых», было интересно широкой общественности.

Разумеется, Мах был не одинок — сочинения на эту тему были массовым интеллектуальным продуктом, и авторы этих сочинений не только выдвигали массу новых идей, но и вели оживленную полемику, в которую вовлекалась весьма широкая и разношерстная публика. Но об этом — дальше.

В понимании научного (прежде всего, конечно, физического) знания Мах придерживался, в духе времени, установок довольно радикального эмпиризма, согласно которому весь состав знания, включая научные понятия и формулировки научных законов, должны, в конечном счете, базироваться на чувственных данных, т. е. происходить из ощущений. Если так, то ведь нужно знать, как работают органы чувств — рецепторы, что такое ощущения и как образуется совокупность чувственных данных, которая исполняет функции базисного слоя «опытных наук» — чувственный опыт. В новых науках о человеке — физиологии органов чувств, психологии и психиатрии — новом разделе медицины — работа по сходной тематике только еще начиналась, поэтому Мах сам решил заняться такими исследованиями (разумеется, под тем углом зрения, который ему как ученому-физику представлялся важным). Прежде всего, он обратился к устройству и функционированию органов зрения и слуха, а также к работе вестибулярного аппарата, без знания механизмов которого, как он полагал, адекватное исследование механических процессов неполно, да и вообще вряд ли возможно, коль скоро оно должно базироваться на чувственных данных. Разумеется, он обращался также и к достижениям физиологов, исследованиям психологов разных специальностей и ориентаций, а также медиков и психиатров. Не игнорировал он и философские работы по теории познания и логике, которые, по его мнению, могли быть полезны для решения познавательных проблем. На страницах этой книге читатель встретит имена Р. Декарта, И. Канта, Д.-Ст. Милля, У. Джеймса, Г. Гельмгольца, Ф. Ланге и множество других и без труда почувствует, что физик Мах вполне квалифицированно разбирался в их идеях, казалось бы, далеких от его специальности.

Я только что отметил, что общую методологическую позицию Маха, или, лучше сказать, его исследовательскую установку можно характеризовать как «довольно радикальный эмпиризм». Это несколько уклончивое определение (почему не просто «радикальный эмпиризм» — ведь это понятие уже было в ходу?), видимо, нуждается в кратком пояснении. Ведь известно, какое влияние Мах оказал на формирование методологической позиции А. Эйнштейна, труды которого (и притом не только по теории относительности) никак нельзя отнести к разряду «эмпирических» обобщений результатов наблюдений и экспериментов. Скорее уж верно обратное — в появлении на свет его знаменитой теории реальные эксперименты и наблюдения заметной роли не играли. В контексте нашего предмета куда важнее то, что «поздний» Эйнштейн находил свое начальное увлечение идеями Маха несколько чрезмерным и упрекал Маха за то, что тот недооценивал активность теоретического мышления в развитии физики! Так что, видимо, ситуация здесь более сложная, и трактовать этот факт из жизни знаменитого физика как биографическую деталь (изменилось мнение о человеке — обычное дело...) значит не понимать интеллектуальную атмосферу эпохи, в которую жили Мах и Эйнштейн.

А то, что тогда происходило, историки пауки и сегодня именуют не иначе, как «революцией в физике». Если термин «революция» понимать как обозначение процесса глубоких и радикальных преобразований, и таким способом избавить его от эмоциональных обертонов, которые совсем еще недавно искажали его смысл (ведь слово «революция» вызывало даже не чувство оптимизма, а восторг), то не стоило бы здесь спорить о словах. Но те люди, которым довелось жить и работать в ту историческую эпоху, на склоне лет своих предпочита-

1

В мои студенческие годы «стандартным» было представление, будто бы отрицательный результат эксперимента Майкельсона по обнаружению «мирового эфира» был основанием фундаментальной идеи о том, что скорость света в вакууме представляет собой мировую и не зависит от движения источника света. Сам автор теории относительности говорил, что эти экспериментальные результаты не были ему известны, что очень похоже на правду.

ли другое выражение — «драма идей». Действующие лица этой жизненной драмы испытывали всю гамму чувств, соответствующих «периоду смуты» и отражавших противоречия революционной эпохи. Один из великих физиков — из старшего поколения — в начале XX века сожалел, что не умер пять лет назад, когда ему «все было ясно». Его молодые коллеги, напротив, с восторгом упивались свободой интеллектуальных и экспериментальных авантюр в новых областях исследований, досадуя разве что на то, что их старшие современники, уже успевшие занять высокие должности в научных учреждениях и занявшие профессорские кафедры в престижных университетах, подавляют их своим авторитетом, мешают свободно экспериментировать, мыслить и распространять свои идеи. На склоне своих лет М. Планк, получивший (в 1918 г.) Нобелевскую премию за создание квантовой теории, вспоминая свой трудный путь в науке, писал:

В 80-х и 90-х годах прошлого столетия я на самом себе испытал, как трудно исследователю, когда он сознает, что обладает идеями, объективно превосходящими господствующие идеи, но все его аргументы не производят впечатления, так как его голос слишком слаб, чтобы заставить научный мир прислушаться к нему. Тогда нельзя было восстать против авторитета таких людей, как Вильгельм Оствальд, Георг Гельм, Эрнст Мах3.

И чуть дальше — общая формулировка:

Великая научная идея редко внедряется путем постепенного убеждения и обращения своих противников, редко бывает, что «Саул становится Павлом». В действительности дело происходит так, что оппоненты постепенно вымирают, а растущее поколение с самого начала осваивается с новой идеей...4

По сути, Планк здесь говорит о феномене жизни пауки, который сегодня обозначается термином «парадигма». В ее состав входят не только (а может быть, и не столько) одна или несколько научных идей, с которыми уже свыклись члены мирового научного сообщества (хотя бы потому, что эти идеи вошли в университетские учебные программы), по такие концептуальные единства, в которых слиты научные идеи, их явные и неявные предпосылки (мировоззренческие установки,

  • 3 Планк М., Единство физической картины мира. М.: Наука, 1966. С. 188.
  • 4 Там же. С.188-189.

ю представления ученых о правилах познавательной деятельности и ее структуре, обобщающие практику научного поиска и многое другое), а также результаты «вторичного» осмысления этих идей самими авторами, их коллегами, их учениками. Об этой стороне своей деятельности ученые обычно рассказывают студентам, обсуждают их в кулуарах конференций, пишут в популярных статьях, когда их просят «рассказать о себе и о своей науке», а иногда и в специальных книгах, если это представляется им принципиально важным.

Как раз этот случай мы имеем, когда обращаемся к таким трудам Э. Маха, как книга «Анализ ощущений». Она не посвящена его физическим исследованиям — во всяком случае, непосредственно — как и все прочие сочинения этого автора, переведенные на русский язык в начале прошлого века5. Поэтому открывается она («Вместо предисловия») статьей А. Богданова «Чего искать русскому читателю у Эрнста Маха?»6.

5 Как и другая книга Э. Маха, «Познание и заблуждение. Очерки по психологии ис

следования», переизданная в 2003 г. Превосходное предисловие к ней, написанное проф. Ю.С. Владимировым, настолько полно представляет и биографию, и творческий путь Э. Маха как физика, что я считаю себя обязанным адресовать заинтересованного читателя к этому источнику, обратившись здесь к другим важным вопросам, относящимся к этой теме.

6 А. Богданов (Малиновский Ачександр Александрович) был видным обществен

ным деятелем России в революционную эпоху конца XIX и первой трети XX столетия. За участие в деятельности Народной Воли был исключен из Московского университета, где учился на отделении естественных наук, был сослан. Получив медицинское образование в Харьковском университете, несколько лет работал Петербурге, был членом РСДРП, большевиком и даже членом ЦК, т. е. активно участвовал в революционном движении, был арестован и побывал в эмиграции. В 1914 г. вернулся в Россию, работал в военном госпитале, в революционные годы сотрудничал в большевистских изданиях «Вперед» и «Пролетарий». После октябрьского переворота 1917г. читал лекции по экономике в Московском университете, бы одним из организаторов «Пролеткульта», членом президиума Коммунистической академии, организатором и директором Института переливания крови, написал несколько фантастических романов. Умер в 1928 г. в результате медицинского эксперимента над собой. Занимался философией, где его взгляды были близки таковым Маха и Авенариуса («Эмпириомонизм»), за что был нещадно руган В. И. Лениным. Известен также как социолог, автор книги «Тектология. Всеобщая организационная паука», которая была довольно прохладно принята современными ему социологами и экономистами. Но после появления кибернстиНемецкий вариант этого текста был опубликован в качестве юбилейной статьи к 70-й годовщине со дня рождения Маха в журнале «Die Neue Zeit» под названием «Эрнст Мах и революция». Богданов защищал здесь тезис, что философские идеи Маха имеют больше значение для пролетарского революционного движения, поскольку-де мировоззренческие принципы, которые проповедует в этом сочинении Э. Мах, весьма близки марксизму как идеологии пролетариата.

Видимо, Мах читал этот текст Богданова — во всяком случае, он написал краткое предисловие к этому русскому переводу его сочинения, где выразил благодарности и переводчику (Г. Котляру), и издателю (С. Скирмунту), и автору этого текста. Однако в этом предисловии Маха нет ни сочувствия, ни возражений касательно идеологических оценок Богдановым его сочинения. Рискую предположить, что если бы Мах познакомился с теми контекстами, в которых обсуждались его идеи, и особенно с сочинением В. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм», где его позиция («физический идеализм») была подвергнута жестокой критике, — то это, скорее всего, его немало позабавило, но уж наверняка не вызвало желания вступать в дискуссию — настолько чуждыми политическим страстям, бушевавшим тогда в России, казались ему содержание и смысл его размышлений о предмете, в котором сам он не считал себя знатоком. Ведь он только хотел разобраться в некоторых моментах познавательного процесса (или, в современных терминах, в механизме обработки информации человеческими существами), адекватное представление о которых могло бы предотвратить серьезные ошибки в «опытных» науках — т. е. таких, которые должны базироваться на чувственных данных.

В литературе по истории науки (если авторы не игнорируют методологические аспекты работы ученых, что бывает нередко) обычно внимание акцентируется на том обстоятельстве, что на рубеже двух прошлых столетий физики занялись исследованием таких объектов, которые недоступны непосредственному наблюдению, включая наблюдение с использованием специальных оптических устройств, увеличивающих изображение объекта. Рождалась «физика микромира»; и это

ки, в послевоенные годы, пережила «второе рождение», поскольку, согласно мнению советских философов, занимавшихся философскими вопросами кибернетики, и многих наших специалистов в этой области, предвосхитила ряд важнейших принципов этой науки. (Напомню, что «отец кибернетики» Н. Винер определял предмет ее как исследование процессов управления и связи в машине, человеке и обществе.) вызывало, с одной стороны, кризис наглядности применительно к ее «базовым» объектам, таким, как электрон или другие, сравнимые с ним по размерам, частицы.

Совсем незадолго до Маха и появления «физического идеализма» У.Томсон (лорд Кельвин), великий английский физик, теоретик и изобретатель, заявлял, что понять какое-либо физическое явление — значит построить его модель. При этом, замечу, вопрос о том, как следует определить это понятие, не очень его заботил, как и других английских (и американских) естествоиспытателей. На континенте ситуация была иной. Здесь была сильна традиция теоретической строгости научного мышления. Показателен спор, который вел А. Пуанкаре с Д. Максвеллом, упрекая его в том, что математический аппарат его теории электромагнетизма полон произвольных допущений, и потому теория эта скорее похожа на английскую фабрику, чем на хрустальный дворец строгой научной мысли. И это правда. Только экспериментальное подтверждение существования сантиметровых электромагнитных волн, наличие которых следовало из концепции Максвелла, заставило его примириться с этой теоретической моделью.

Выше я отметил, что «поздний» Эйнштейн упрекал Маха в недооценке роли теоретической мысли в науке. Я не буду рассуждать здесь о том, в какой мере этот упрек справедлив — хотя тот факт, что Мах именовал свою общую установку «эмпириокритицизмом» — т. е. философией критического опыта, — и тем самым демонстрировал свою приверженность к эмпиризму, но такому, который должен быть «очищен» применением некоторого комплекса интеллектуальных процедур, которые призваны превращать опыт «грубый», наполненный разного рода толкованиями эмпирического материала и предрассудками, на котором только и может быть основана «опытная» наука.

Поэтому скажем так: эмпиристская позиция Маха предполагает необходимость специального обоснования знания не в меньшей мере, чем теоретический пуризм Пуанкаре! В этом плане оба они — «континентальные» ученые, в отличие и от Кельвина, и от Максвелла (не говоря уж об американце Фарадее, с его причудливыми моделями электричества, которое течет по трубам, похожим нате, с которыми имеет дело мастер-водопроводчик).

Таким образом, по сути, «опыт» (научный опыт) Маха — это в немалой степени методологическая — т. е. теоретическая — конструкция; и потому каждый эксперимент ученого предстает как пример класса возможных экспериментов, всех тех, которые были проведены и могут быть проведены для исследования данного явления. Научный экспе римент осмыслен, ученый знает заранее, что «должно получиться», удивляется, если не все получается так, как ожидалось (и, тем более, если получается нечто совершенно неожиданное). Поэтому эксперименты должны быть воспроизводимыми (в других условиях, другими учеными, на другой аппаратуре и т.д.). Экспериментальная реальность ученого совсем не похожа на «мир Гераклита», где «все течет».

Вот для чего Маху понадобилось разобраться и с механизмами ощущения, вот для чего он обращался к исследованиям специалистов-физиологов, прежде всего экспериментаторов, вроде Фехнера; вот почему в своей книге он рассказывает о конструкциях разных приборов, которые используются в процессе наблюдения и пр.

Но прежде всего он анализирует очевидности «обычного» восприятия, ссылается на факты, в справедливости которых может убедиться каждый — и притом здесь не нужно знать физиологию нервных процессов и даже устройство рецепторов! Такой подход избавляет Маха от профессиональной ограниченности специалиста, который, зная множество тонких деталей процесса, способен потерять связь целого[2] и отличить нужное для ответа на данный конкретный вопрос от «периферии» сведений, без которой в данном случае вполне можно было бы обойтись.

На эти размышления наталкивает нас уже название этой книги Маха: «Анализ ощущений и отношение физического к психическому». Если (для краткости...) ограничиться первой частью заглавия, то незаметно происходит некая смысловая аберрация: тот анализ ощущений, которому посвящена книга, посвящен теме, суть которой раскрывается во второй, «курсивной», части заголовка! И тогда становится понятно, что не следует видеть в тексте что-то вроде сводки данных по всем исследованиям работы рецепторов, что проблема здесь совсем другая — это проблема сознания (или, в терминологии современной англо-американской «философии сознания», mind-body problem). Она примыкает к философской теории познания, хотя и с нею далеко не тождественна, даже если учесть перемены в содержании этого последнего понятия, которые произошли в нем за последнее столетие.

Тому, кто открыл эту книгу, наверняка известны слова Маркса, что-де «от прежней философии остаются только логика и теория познания». Но все-таки стоит уточнить: остаются скорее термины, обозначающие соответствующие разделы философии, но не их содержание! Прежние представления о знании и познании органично входили в состав прежних философских систем и были их разделами (самое большее — натурфилософскими моделями, а не результатами научных исследований, которые позже стали разделами физиологии ВНД, генетической, социальной и общей психологии, исторической антропологии, лингвистики и информатики, — или же образовали предмет комплексного исследования, область которого продолжает расширяться и поныне, где создается новая аппаратура и новые методы, о которых не только во времена Аристотеля и Платона, но и во времена Маха не могли и помыслить.

Поэтому рекомендовать большую часть конкретного материала (который занимает большую часть этой книги) как источник сведений, хотя бы начальных), о механизме ощущений я бы не рискнул: здесь полезнее воспользоваться более современной популярной литературой, которая имеется в избытке. Но этот материал сегодня интересен под тем углом зрения, что через него, с его помощью, обратив внимание на его выборку автором, его организацию в книге, способ его интерпретации и пр. можно реконструировать способ мышления Маха, его теоретические и методологические ориентации. А через это — предметную организацию мира науки той эпохи и парадигму тогдашнего научного мышления.

Читатель этой книги должен уподобить себя археологу — ведь последнего интересуют не сами черепки разбитой посуды на древнем пепелище, не остатки строений и все такое прочее. Он вовсе не собирается использовать все это в собственном хозяйстве — для него это свидетельства прошлого, знаки (символы); это скорее «тексты», чем «вещи», поскольку они способны рассказать тому, кто понимает их язык, о прошлой культуре, и тем самым и о нас самих, поскольку мы суть наше прошлое, мы выросли из прошлого, даже когда этого не сознаем — разумеется, если остаемся людьми, если к нам еще применим тезис, что человек есть субъект культуры, а история — специфический способ человеческого бытия. Казалось бы, это азбучные истины, по как часто о них забывают...

Поэтому я счел небесполезным добавить еще несколько штрихов к общей картине духовной жизни научного сообщества, к которому принадлежал Э. Мах — и как физик, и как философ.

Самым важным моментом здесь было образование «большой науки». Этот термин, по большому счету нестрогий, был запущен в обращение Дэвидом Прайсом, видным американским ученым, профессором физики, вице-президентом Колумбийского университета, одним из ученых и политиков, которые создавали Брукхэвенский атомный центр.

Понятие «большой науки» включает несколько характеристик. Во-первых, научная деятельность стала массовой профессией. Во-вторых, необычайно выросли расходы на науку, включая как важный момент государственное финансирование. В-третьих, наука стала главным источником технологий, далеко оставив позади изобретательство. В-четвертых, возникла наднациональная сеть научных организаций разного рода. В-пятых, вырос качественно социальный статус ученого; в частности, специфический способ мышления и мировоззренческие установки, которыми руководствуются ученые, стали образцом для других областей социально-значимой деятельности; само собой разумеющимися стали такие понятия, как «научные основы политики», военное искусство превратилось в раздел «военных наук»; стандартной формой определения философии стала формула: «философия — это наука о...». Соответственно, термин «научное сообщество» перестал быть метафорой, словом для внутреннего употребления в группе людей, которые сознавали свою особость в отношении остального населения; теперь он обозначает автономный глобальный социальный организм, со своей структурой, своим языком, своим типом мышления.

Так вот, творчество Э. Маха пришлось на первую фазу формирования «большой науки», и симптомом этих перемен стал факт, что ученые становятся философами. Это значит, что наука вступает в пору зрелости, признаком чего является способность к саморефлексии. Ученые становятся философами — это значит, возникает «новая порода» исследователей жизни науки, которые обращаются и к истории науки, и к методам научного мышления, и к психологии научного творчества, и к организации научной деятельности.

Как раз это событие зафиксировал в своей книге «Сто лет философии» английский историк философии из Оксфорда Джои Пассмор. В этой книге есть глава: «Естествоиспытатели становятся философами». Именно так — «становятся философами», а не «обращаются к философским темам». Вот как начинает автор эту главу:

В XIX в. естествознание как социальный институт достигло своего совершеннолетия: оно стало захватывать школы и университеты, стало требовать, чтобы наряду с библиотеками воздвигались лаборатории, стало провозглашать себя — вместо классической филологии и философии — подлинным фактором образования. Естественно, эти претензии оспаривались; наука могла завоевать себе место под солнцем только в ущерб закрепленным традицией интересам. Воинственность Геккеля, Гексли и Клиффорда олицетворяла переходящую в наступление науку. Эти писатели привлекли внимание публики к возникновению новой и, как вскоре оказалось, необыкновенно влиятельной социальной силы...

<...> Между тем, часть ученых обнаружила другой симптом возмужания, выразившийся в интроспективном анализе и самокритике. Вначале эта самокритика сосредоточилась на изгнании из науки, и прежде всего из механики, всего того, что могло бы смутить позитивистское сознание. По существу, ученые составили своего рода приложение к неокантианству[3].

Когда Э.Мах в «Научно-популярных лекциях» 1896 г. обращается к «профессиональной» философии в борьбе против «ложных идей старой метафизики» — он, конечно же, вспоминает о Канте. Но для него «Критика чистого разума» Канта — скорее пример, чем источник идей, которые можно применить к его предмету — механике. И это совсем другая установка, чем та, которую проповедовал «поздний» Ленин, говоря о необходимости «союза философов и естествоиспытателей» и когда он несколько изменил тот тон, который был характерен для его оценок сочинений Маха, Пуанкаре и др. ученых, в которых они занимались философскими вопросами науки. «Философия естествоиспытателя Маха относится к естествознанию как поцелуй христианина Иуды относится к Христу» — вот что пишет он в своей книге «Материализм и эмпириокритицизм». Эта оценка распространяется им на всех ученых, которые им были зачислены в разряд «физических идеалистов»: им, уверен Ленин, нельзя ни на йоту верить, когда они обращаются к философским проблемам*.

Но ведь вот какая странность: именно эти ученые в эпоху «революции в физике» как раз и сделали наиболее выдающиеся открытия, создавали новые теории — короче, обеспечили прогресс научного знания — прежде всего, в области теоретической физики, но также и в экспериментальной, коль скоро она была ориентирована «безумными идеями» теоретиков!

Другая странность: почему физики, адепты той науки, которая стала бесспорным лидером естествознания в то время, когда она, наконец-то, избавилась от философских влияний, сами начинают заниматься философскими рассуждениями, вместо того, чтобы повысить свою философскую грамотность, обратившись к классическому философскому наследию, которое было (по видимому, незаслуженно) предано критике и забвению? Надо отметить, что сам тот факт, что крупные естествоиспытатели — современники Маха чуть ли не поголовно устремились в философию, доказывает, что прежнее отторжение философии в научном сообществе уже прошло. Хотя среди «философов науки» сложилась мощная группа, члены которой, выступая от имени науки и в защиту науки, сделали главной своей задачей поиски надежных методов избавления науки от остатков метафизики, предлагая, в качестве критериев «демаркации», сначала разные варианты верификации научных высказываний, а потом фальсификации, но радикальный вариант такой программы уже не стал господствующим, и даже само понятие «позитивизма» быстро девальвировалось. К примеру, и сам Мах, которого квалифицируют как одного из лидеров «второго позитивизма», как я уже отмечал, вполне уважительно пишет и о Спинозе, и о Шопенгауэре, и о Платоне, и о Гераклите — не говоря уж о «критическом» Канте. Может быть, потому, что работал на философском факультете? Но он раз за разом повторяет — «Нет философии Маха!». Ну, пусть, нет так нет. Но, может быть, он говорит так потому, что помнит содержание университетских курсов по философии, на которых каждая мало-мальски известная концепция была системой, учением, и носила имя своего создателя? Философские представления Маха, и в самом деле, по большому счету не были ни учением, ни даже хорошо уложенной дедуктивной конструкцией. Но он вряд ли сомневался в том, что имеют право на существование такие предметные области, которые можно называть «философскими проблемами» физики, математики, биологии, химии и пр., причем это вовсе не то же самое, что философские взгляды того или иного мэтра соответствующей науки. Важно, что эти проблемы и способы их решения не могут быть просто импортированы из «профессиональных» философских учений, но это вовсе не значит, что соответствующие исследования непременно поверхностны и проводились непрофессионально. Напомню, что на рубеже двух прошлых столетий состоялось несколько Всемирных математических Конгрессов, которые обсуждали — в этом были уверены они сами — вовсе не очередные, так сказать, «технические» достижения своих коллег, не просто отчитывались о своей работе, а обсуждали проблемы оснований математики, ее предмета и ее логики. Все это они и называли философскими проблемами математики, или прямо — «философией математики». Но вернемся к философии физики. Луи де Бройль, выдающийся физик из младшего поколения тех, кто жил и работал в эпоху революции в физике[4], писал:

В общем, ученые не имеют «философии», которая была бы их собственной. Они не довольствуются слишком общими и слишком амбициозными философскими системами, они испытывают известное отвращение к малодоказательным рассуждениям и мудреному языку философов по профессии. Тем не менее, некоторые ученые любят развивать общие идеи относительно науки, которой они занимаются, ее прогресса и ее будущих перспектив. Некоторые даже интересуются функционированием нашего разума в ходе научного исследования и принимаются за критику познания. А. Пуанкаре был среди них...

И Мах тоже. Когда Мах говорит, что он «не философ», то это не testimonium pauperitatis об уровне его философских поисков и решений. То, с чем мы имеем дело в данном случае (как и в случае философских размышлений Эйнштейна, Планка. Пуанкаре, Бора, Гейзенберга и др.), — это другая форма философии. Ситуация здесь, как мне представляется, скорее аналогична ситуации, которая возникает в типичных для нашего времени междисциплинарных исследований в науке. И вряд ли сегодня кто-либо осмелится сказать о серьезном биофизике, что он-де «крупный физик, но мелкий биолог» (или наоборот). Хотя, наверно, бывает и так, но, скорее всего, подобные оценки бессмысленны, поскольку речь идет о другом предмете, и его органическая, целостность не совместима с подобными расчленениями.

Более того, подобная операция сомнительна и применительно к наукам, которые находятся в процессе активной трансформации, которая непременно сопровождается изменениями предмета, и особенно его «инструментальной периферии». Возьмем пример профессионального языка. То, что она важна, существует, и притом довольно стара, известно всем: достаточно, не будучи специалистом в той или иной области, побывать па научной конференции или почитать специализировап-

ный журнал. Есть специализированные предметные словари, известен феномен профессиональных сленгов. Причем замечу, у каждого такого лингвистического образования есть и своя особая логика — не только у математики, которая в составе науки сама, если использовать выражение одного из корифеев теоретической физики, есть «язык и логика вместе». Но мне лично, да и моим коллегам, не удалось припомнить случая, когда ученые-физики обращались за решением этих проблем к профессиональным лингвистам общего профиля или к мастерам художественного слова.

Весьма интересна и другая, примыкающая к только что обозначенной, тема культурных заимствований, которая выводит на важные методологические, психологические и даже мировоззренческие проблемы. Мах (правда, не в этой книге) затрагивает эту тему. Образуя начальный слой знания, устойчивые предметы, сознание стабилизирует комплексы чувственных данных, «элементов опыта», приписывая им «имена». Имя — «акустический признак» комплекса, сохраняющий его в памяти, признак самый неизменный и удобный. Вокруг него, как «ядра», нарастают другие признаки. Поэтому имя — не «этикетка» предмета, а скорее его “арматура”: оно функционально, оно «по праву» представляет индивида, к которому относится. И неважно, что оно случайно по происхождению; неважно также то, что все, обозначенное им однажды, может перемениться. Если остается имя вещи — остается ее «ядро». Имя удобно - с его помощью мы замещаем в сознании целое одним признаком, не утрачивая при этом целостности. Узнавание вещи, как бы оно ни происходило, есть «стабилизация», формирование комплекса ощущений как тождественной вещи, каковая существует через имя. Коль скоро есть имена — то нет вещей «подобных», а суть вещи «тождественные». Они даже скорее «личности», чем «вещи». Но если для того, чтобы начать жить и познавать, предпочтительно слово, то «в перспективе», для развития, лучше понятие.

Коллеги Маха тоже обращались к этой теме — например, рассматривая феномен «остаточного антропоморфизма» классической физики, дисциплинарная типология которой указывает на ее источник: разделами классической физики были механика, оптика, акустика, учение о теплоте. Так же с базовыми понятиями: сила, закон, энергия, индукция... Зрелая паука либо избавлялась — с немалым трудом — от этих терминов, заменяя их символами, либо так радикально меняла их смыслы, что они сами становились символами.

1

Об этом пишут дс Бройль, Борн, Планк, Эйнштейн и др.

Физики — современники Маха обратили внимание на этот факт (и множество его контекстов), прежде всего, в связи с исследованием теплоты, электричества, магнетизма и, разумеется, радиоактивности. Все эти исследования вступали в конфликт со сложившимися (и к тому же антропоморфными) представлениями о первоосновах мироздания, а также потребовали переосмыслить традиционные представления о теории, научном законе, их отношении к объекту, а потому — и статус «принципа простоты», который у Маха трансформировался в «принцип экономии мышления».

Таким образом, физика в такой непростой ситуации, видимо, настоятельно нуждалась в том, что я бы назвал «собственной прикладной философией». И потому философско-гносеологические (лингвистические, психологические, историко-научные) экскурсы крупных ученых — не простое любопытство и не пробы пера в околонаучной эссеистике, а насущная необходимость в философском обеспечении своей работы, в прикладной философии. Это — веление времени. Когда та или иная наука обнаруживает проблемы, с которыми не может справиться с помощью применения «стандартных» теоретических средств, она вынуждена обратиться к собственным основаниям и анализу собственных методологических орудий. В тот исторический период, о котором мы теперь говорим, такой «горячей точкой» оказалась сначала термодинамика (точнее, тепловое излучение). В том, что этот процесс (как и вообще все процессы передачи энергии) непрерывен, были уверены все — в том числе и Мах. Мах даже считал непрерывность фундаментальным принципом и мироздания, и познания. Согласно общепринятой теории выходило, что нагретое тело, независимо от его температуры, должно излучать бесконечно большую энергию в ультрафиолетовой части спектра. Этот вывод был абсурден, не говоря уже о том, что в эксперименте ничего похожего не происходило. Казалось бы, «частный случай», к тому же — теоретический казус, который сначала воспринимался как «маленькое темное облачко» па светлом горизонте пауки. К тому же теоретиков-физиков было тогда немного. Теперь мы знаем, что из таких «мелочей» выросли и релятивистская физика, и квантовая механика, а потом и грандиозная техника, связанная с ними. А то, что и Мах, и Планк работали профессорами на философских факультетах, видимо, оказалось немаловажным обстоятельством: они скорее других увидели и трагичность ситуации («ультрафиолетовая катастрофа», «крушение принципов»...), и грандиозность тех интеллектуальных проблем для физики (и математики), которые совсем недавно считались заботой философов. Среди них такие: «Что значить знать?», «Что такое истинное знание?», «Что такое заблуждение?» и, наконец, «Что такое мир и как он устроен?».

Если наука — это подлинное, т. е. обоснованное знание, если оно интерсубъективно, если главной задачей ученого является поиск законов, если содержание научного знания вложено в понятия, то каков онтологический статус законов и понятий в той ситуации, которая сложилась в новой науке? Можно ли повторить эксперимент, если события индивидуальны и их совокупность представляет собою «поток опыта»? Можно ли разделить «субъективное» (как «человеческое» и «моё» от «объективного», всегда ли это возможно, и как это сделать? И т. д. и т. п. — до бесконечности...

Итак, физика теперь нуждалась в философии; в собственной, в «прикладной» философии. И главную работу по философско-методологическому обеспечению своей деятельности они пробуют взять на себя. Если даже они обращаются к философской классике, то руководствуются при этом принципом, который позднее сформулировал «методологический анархист» Пол Фейерабенд: «anything goes!»[5]. Ну, пусть на самом деле не совсем все, а только кое-что, к тому же благодаря довольно произвольной интерпретации, которую позволяют философские положения. И, соответственно, когда в этом будет нужда. Пусть же философ, мысль которого парит в сфере абстракций, т. е. «всеобщего», упрекает ученого в философской непоследовательности, в неразборчивости, в эклектичности и пр. — если физик не чистый теоретик, то он «подгонит» формулу к усредненному экспериментальному результату или представит ее как «предельный случай», «идеализацию; а если ему так дорога теоретическая форма — то он придумает некую — искусственную — математическую операцию, которая потом получит статус теории...

И еще одно следствие для «прикладной философии»: будучи превращены физиком во вспомогательные средства его работы, философские понятия становятся «анонимными»! Поэтому Мах не защищает большинство своих философских идей как свою интеллектуальную собственность (а также использует позаимствованные им у философов понятия как свои). Это касается даже таких важных, как «принцип непрерывности», «принцип экономии мышления» и «нейтральности опыта». Такова, по-видимому, и судьба философии: когда она избавляется от метафизических претензий и высокомерного чувства самодостаточности и, самое главное, превосходства по отношению к другим сферам культуры и «прикладным» наукам, она и сама становится «прикладной». Такой была позиция К. Маркса, выраженная в «Тезисах о Фейербахе»:

Вопрос о том, обладает ли человеческое мышление предметной истинностью, — вовсе не вопрос теории, а практический вопрос. В практике должен доказать человек истинность, т.е. действительность и мощь, посюсторонность своего мышления. Спор о действительности или недействительности мышления, изолирующегося от практики, есть чисто схоластический вопрос18.

Этот поворот ставит по новому и вопрос о единстве мира, и вопрос о единстве знания, и тему оснований знания, и проблему обоснования

вился: «Как так? Я нс понимаю». Планк объяснил: «Ведь по мерс насыщения скорость растворения становится все меньше, и поэтому процесс... идет бесконечно долгое время». Кундт ответил на это, что так долго ждать не может, и потому предложил сначала нагреть раствор, а потом его остудить. С этим Планк не мог не согласиться, хотя был сконфужен, почему это не пришло ему в голову. А все объясняется тем, что он, Планк, был слишком теоретиком. (Из послесловия Е. М. Кляуса к книге М. Планка «Единство физической картины мира». М., 1966.) Второй пример: я помню, как в мои студенческие годы был поражен, встретив в переведенном учебнике по квантовой механике, автором которого был Д. Бом, главу о теории перенормировок: ведь до того я был уверен, что перенормировка — это искусственный математический прием, который используют для того, чтобы расходящийся ряд превратить в сходящийся, изменив порядок его членов. В результате можно избавиться от бесконечной суммы всех членов ряда, которая, естественно, физического смысла не имеет. Теперь, кстати, поступают еще проще...

18 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. М., 1974. Т. 42. С. 261.

науки. По-новому, ноне впервые! Разве механицизм XVII — XVIIIвв. не был попыткой ответа на этот вопрос, а редукция всех природных процессов к механике не была программой обоснования науки? Ее вариации мы находим и в теориях электричества, и даже в атомной физике: вспомним планетарную модель строения атома. Условием дальнейшего прогресса науки было преодоление такой формы редукционизма, при сохранении установки на единство науки. Многие ученые (если не большинство), но уже после Маха, видят оптимальное решение в понимании научного знания как математического (символического) моделирования того материала, с которым имеет дело ученый. Несколько экстравагантно эту позицию выразил А. Эддингтон:

Наша сегодняшняя концепция физического мира достаточно широка, чтобы включить почти что угодно. Я полагаю, что читатель с этим легко согласится. Может быть, в этом согласии, сделанном от всего сердца, будет некоторый оттенок иронии. То, что мы получаем на основе всякого феномена — это система символов, связанных математическими уравнениями. Вот то, к чему сводится физическая реальность, когда она испытала воздействие тех методов, которые физик умеет применять. Скелетоподобная система символов сама прокламирует собственную пустоту. Может быть (или, лучше сказать, хотелось бы, чтобы так было), ее можно было бы наполнить некоторыми вещами, которые ее трансформируют из скелета в субстанцию, из проекта в исполнение, из символов в интерпретацию символов. И если физик никогда не достигал решения проблемы живых тел, то он не должен дальше осмеливаться показывать свой результат и говорить — «это вы». Ему стоило бы лучше сказать: «Вот совокупность символов, которая заменяет вас в представлении и объяснении тех из свойств, которые я смог наблюдать и измерить. Если вы хотите иметь более глубокое знание вашей собственной природы, относительно которой вы хотели бы интерпретировать эти символы — более интимное знание той реальности, которой я не могу достигнуть иначе чем при помощи символизма — вы можете быть уверены, что у меня нет иной соперничающей интерпретации, чтобы предложить ее. Скелет есть вклад физики в решение проблемы Опыта[6].

Если бы Эддингтон жил в нашей стране и читал книгу Ленина, то он поостерегся бы писать такое — ведь у пего и в самом деле «материя исчезла, остались одни уравнения»... Мах, предлагая свою концепцию редукции всего состава знания к «нейтральным элементам» опыта, ощу

щениям, был менее радикален и при этом получил, казалось бы, более эффективное «многофакторное» решение: во-первых, если редукция окажется успешной, то знание на всех его уровнях будет обосновано. Во-вторых, не будет никаких разрывов в процедуре обоснования, поскольку ощущения «нейтральны» и потому никакой скачок («трансцензус») от объективного к субъективному не потребуется; онтологический дуализм устранен, традиционная научная и философская ценность — единство мира — восстановлена. А для того, чтобы обоснование было совсем надежным, Мах вводит еще и «принцип непрерывности»20. Поэтому он очень осторожно, даже отрицательно, относится к своим коллегам-теоретикам, которые приписывают статус реальностей тем теоретическим конструктам, которые позволяют им легче решать задачи или избавляться от абсурдных выводов21. Это, в самом деле, разрушило бы всю его концепцию обоснования научного знания, которая предполагала редукцию всего состава науки к чувственным данным, и потому тяготела к эмпиризму22.

20 Точнее, не вводит, не постулирует, а заимствует из классической науки (пом

ните: «Природа не делает скачков...»?). Но у Маха это означает, что «скачков» нс делает и мышление. Однако для этого он должен утверждать, что нет качественной разницы между чувственным содержанием знания и абстрактными теоретическими конструкциями — иначе корректная редукция к ощущениям была бы невыполнима. Поэтому-то Мах определяет понятие как «общее представление», чем навлекает на себя дружную критику коллег-теоретиков.

21 Позднее Фейнман, без всякого смущения, как нечто само собой разумеющееся,

скажет (в Нобелевской лекции): «Одну и ту же физическую реальность можно представить себе по-разному. Так, классическую электродинамику можно построить или на основе понятия поля, или на основе представления о действии на расстоянии, или еще каким-нибудь другим образом. В свое время Максвелл заполнил пространство шестеренками, а Фарадей — силовыми линиями, но так или иначе сами уравнения Максвелла остаются в своем изначальном виде и не меняются в зависимости от тех слов, при помощи которых пытаются вдохнуть в них физическое содержание. Единственное действительно физическое описание явления — это истолкование смысла величин в уравнении с точки зрения эксперимента, или, точнее говоря, способ применения уравнения к результатам эксперимента. А раз так, то, наверное, наилучший способ создания новой теории — угадывать уравнения, не обращая внимания на физические модели и физическое объяснение». См.: Фейнман Р. Характер физических законов. М., 1968. С. 229.

22 Когда Эйнштейн говорил, что отношение понятия к реальности скорее аналоНесмотря на резкую критику философов (ладно бы только философов!), он не мог отказаться от «нейтрального монизма» как онтологической конструкции, как картины мира. Ведь она не только следовала из его методологически-гносеологических принципов и соответствовала его системе базовых научных ценностей, но и придавала его подходу некое внутреннее совершенство. А оно само было такой же общепризнанной научной ценностью, как и соответствие данным эксперимента.

Но, несмотря на все усилия Маха, его программа обоснования научного знания не была принята большинством научного сообщества. Его возражения философам (и приверженцам «наивного реализма» из среды ученых) в том духе, что-де он не сумасшедший, а, как все нормальные люди, верит, что его лаборатория — не иллюзия, что министр, который награждал его орденом, существует не в его воображении, и т. д., не возымели действия. Но ведь был и другой аргумент: как быть с тем фактом, близким душе естествоиспытателя и к тому же подтвержденным существованием и реальными успехами физиологии человека и экспериментальной психологии, что человек — даже ученый-теоретик — природное существо, что чувственное познание обеспечивают природные, физиологические механизмы? Разве не значит это, что есть непрерывный переход, неразрывная связь между человеком и остальным миром?23 Но Мах предпочел отказать в праве на реальное существование и атомам, и электронам, и квантам, назвав все это «порядочным шабашем ведьм».

В итоге он оказался среди тех маститых физиков, которые стали в решительную оппозицию к квантовой теории. А значит, препятствовал и развитию термодинамики, в которой был признанным специалистом. М. Планк, творец-основоположник квантовой механики, вспоминая на склоне лет тех авторитетных ученых, которые препятствовали принятию его (и не только его!) идей и его научной карьере,

гично отношению гардеробного номера к пальто, чем бульона к говядине — он, конечно же, имел в виду, прежде всего. Маха.

23 Сегодня, кажется, это не выглядит таким бесспорным — после того, как идея «третьего мира» К. Поппера уже не кажется бредом сумасшедшего. А если обратиться к тем специалистам, которые занимаются искусственным интеллектом, то сомнитсльным-то как раз покажется общее определение сознания и мышления и интеллектуальной деятельности в целом, как особых «свойств» человеческого мозга. А то, что совсем еще недавно казалось истиной, не требующей доказательства, — что суть сознания в том и состоит, чтобы «отражать природу», сегодня, наверное, все философы рассматривают как очень неполное, определение сознания.

припомнил и Маха. И даже высказал горькую максиму: «Идеи не умирают — умирают носители старых идей». Планк знал, что говорил — ведь даже сам он, когда большинство физиков признали реальность кванта, предпочитал трактовать их как математический прием, который помогает теоретику справиться с «ультрафиолетовой катастрофой».

Эта «драма идей» (а вовсе не «лавина открытий»!) завершилась в «практической методологии» торжеством теоретического конструктивизма уже в первой трети XX столетия[7]. А вот попытка Маха укрепить научное здание физики посредство редукции всего содержания этой науки к чувственному опыту оказалась неудачной. Дело дошло до того, что немало физиков экстра-класса, защищая творческую роль теоретического мышления, не только принимают тезис о том, что без иррационального момента прогресс науки невозможен, но и готовы отрицать какую-то пользу от изучения истории и ее преподавания будущим физикам. Послушаем еще раз Р. Фейнмана, выдающегося физика, нобелевского лауреата (его многотомный курс, «Фейнмановские лекции по физики», был любимой книгой студентов физфака МГУ — и моей тоже):

Любая схема типа «ищите законы симметрии», или «запишите все, что знаете, в математической форме», или «угадывайте уравнения», сей-

А. Ф. ЗОТОВ

час всем известна, и такими схемами все время пытаются пользоваться.... Каждый раз, когда образуется длительный затор, когда накапливается слишком много нерешенных задач, это потому, что мы пользуемся теми же методами, которыми пользовались раньше. Новую же схему, повое открытие нужно искать совсем на другом пути. Так что от истории науки не следует ждать особой помощи»[8].

Подобная позиция, но в более умеренной (и более конструктивной) форме, сформулирована в «принципе соответствия» Н.Бора. Он сменил в роли методологического ориентира «принцип непрерывности» Э. Маха. Этот новый принцип можно сформулировать так: «Новая теория должна включать в себя формулировки прежней в качестве предельного случая». И здесь вопрос об источнике новых идей остается открытым.

Так выглядит область методологических проблем (если вы согласны принять мой термин — «прикладной философии») современной физики. Правда, с появлением новой информационной техники буквально в последнее десятилетие произошло немало перемен. Кстати, и Фейнман свою Нобелевскую премию получил не за новую концепцию. (Хотя, как он рассказал в Нобелевской лекции, он пользовался разными «полуэмпирическимиухищрениями», подгоняя свою математическую конструкцию к экспериментальным данным, но, в конечном счете, «...почти все идеи, возникшие в процессе исследования, в конце концов оказались ненужными для конечного результата. Например, мне не понадобились наполовину запаздывающие и наполовину опережающие потенциалы... Мысль о том, что заряды не действуют на самих себя, пришлось оставить... То же самое можно сказать о позитроне как пятящемся электроне. Такое представление было очень удобным, но, строго говоря, и без него можно было обойтись, ибо оно приводит к тем же самым результатам, что и теория дырок в море отрицательных энергий».)

Что же осталось? Математическое преобразование «того, что было известно ранее, хотя в новой формулировке гораздо легче решать те или иные конкретные задачи» .

А несколько лет назад мне попало на глаза сообщение, что Нобелевская премия по физике (!) присуждена за компьютерную програм-

му, с помощью которой компьютер решает большой класс физических задач, которые раньше ученые решить не могли.

Что же будет дальше, если теперь надежда создать Mathesis Universalis, о чем мечтал Лейбниц, возлагается на физиков-программистов?! Вот как рассматривает перспективу своей науки Р. Фейнман:

... мне кажется, что в будущем произойдет одно из двух. Либо мы узнаем все законы, т. е. мы будем знать достаточно законов для того, чтобы делать все необходимые выводы, а они всегда будут согласовываться с экспериментом, па чем наше движение вперед закончится. Либо окажется, что проводить новые эксперименты все труднее и труднее и все дороже и дороже, так что мы будем знать о 99,9 % всех явлений, но всегда будут такие явления, которые очень трудно наблюдать и которые расходятся с существующими теориями, а как только вам удалось объяснить одно из них, возникает новое, и весь этот процесс становится все более медленным и все менее интересным. Так выглядит другой вариант конца. Ио мне кажется, что так или иначе, но конец должен быть[9].

Это похоже на правду, что, конечно, печально для тех, кто физикой занимается и физику любит.

А как с философией? По Фейнману, когда наступит конец физике, тогда «...наступит время философов, которые все время стояли в стороне, делая глупые замечания... Ведь как только законы станут известны, они смогут придумать для них объяснение. Например, всегда найдется объяснение трехмерности нашего мира.... Но это объяснение уже нельзя будет критиковать за то, что оно не дает нам двигаться дальше. Наступит время вырождения идей, вырождение того же сорта, которое знакомо географу-первооткрывателю, узнавшему, что по его следам двинулись полчища туристов.

Я, понятно, не сторонник такого мнения и хотел бы, чтобы сохранился (возродился?!) и высокий статус научного рационализма в культуре, и живой импульс научного поиска. Чтобы эта надежда в научном сообществе была, будущим ученым следует знать свою историю, особенно историю тех периодов, которые называют то «кризисными», то «революционными» — и в том, и в другом случае это были эпохи философских и методологических поисков, даже когда они сопровождались и идеологической борьбой, и человеческими страданиями.

Публикация этой книги, прежде всего, преследует эту цель. Ведь книга рассчитана на умного, творчески мыслящего читателя, который хочет -и способен — не только понять ее непосредственное содержание, но и смысл — т. е. увидеть «Анализ ощущений» Э. Маха и как исторический памятник, но и как пример поиска истины. В этом я вижу оправ дание моего предисловия, которое не краткое изложение содержания книги, а попытка рассказать, как ее, на мой взгляд, следует читать, чтобы увидеть больше того, что в ней написано. И захотеть узнать больше об этом несказанном.

Август 2005

1

В этом плане я солидарен с мнением Л. Витгенштейна, что главное в книге — это не то, что в ней сказано, а то, что в ней как раз не сказано.

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

ЧЕГО ИСКАТЬ РУССКОМУ ЧИТАТЕЛЮ У ЭРНСТА МАХА?[10]

Было бы смешно рекомендовать Эрнста Маха русской публике вообще как мыслителя и ученого. Он пользуется в России едва ли меньшею известностью, чем на Западе. Было бы также излишне с моей стороны давать характеристику и общее изложение философских взглядов Маха: он сам делает это за себя гораздо лучше, чем мог бы кто-либо другой; он не принадлежит к числу тех философов, которых надо специально переводить на язык обыкновенных смертных. Моя задача совершенно иная, она вытекает из условий места и времени. Великая, грозная революция идет в нашей стране. Развертывающаяся борьба уносит колоссальную массу сил и жертв. Этой борьбе отдает всю энергию своей мысли и воли всякий, кто хочет быть на деле гражданином великого народа. Пролетариат идет в первых рядах революции, он выносит на себе главную ее тяжесть. На партии пролетариата лежит наибольшая историческая ответственность за ход и исход этой борьбы. В такую эпоху не должен ли каждый, отдавший себя делу пролетариата, или хотя бы только делу революции вообще, решительно сказать себе: «теперь не время для философии!» — не должен ли на целые, может быть, годы отложить в сторону и эту книгу? Такое отношение к философии стало теперь обычным. Оно очень естественно при данных условиях, — это не мешает ему быть и очень ошибочным. Но и среди людей, не стоящих на этой ошибочной точке зрения, есть очень влиятельные теоретики, относящиеся с крайней враждебностью к идеям Маха и ко всему новейшему естественнонаучному позитивизму. Тов. Плеханов, которого без особой неточности можно назвать официальным

философом нашей партии, склонен приписывать «махизму» какое-то огромное и притом чрезвычайно вредное влияние на жизнь и судьбы русской социал-демократии. Ведется целый систематический поход против школы Маха-Авенариуса и против всего, что сколько-нибудь с ней соприкасается. Политический авторитет кладется на чашу весов в борьбе философских идей, и молодым умам старательно внушается мысль о какой-то антиреволюционности новейшей философии естественных наук. Этим путем создаются предрассудки, с которыми нельзя не считаться. Из всего изложенного вытекает та задача, которую я себе ставлю в данный момент. Она заключается в выяснении того, зачем нужна и полезна философия Маха для сознательного борющегося пролетариата и для товарищески присоединившейся к нему части интеллигенции из других классов, — насколько нужна и полезна не только вообще, но и особенно — sub specie revolutionis.

I

В эпоху революции жить становится несравненно «труднее», особенно для человека-гражданина, для человека, желающего относится к происходящему вокруг него не фаталистически-пассивно, но сознательно и активно. Новизна и сложность переживаемого таковы, что задача ориентироваться в смене событий и положений требует для своего разрешения неизмеримо больших усилий, чем в обычное время. А между тем ориентироваться необходимо, чтобы действовать целесообразно. Каждый правильный шаг в общественной борьбе приносит в революционную эпоху в десятки раз больше пользы, каждая ошибка — в десятки раз больше вреда, чем при иных условиях. Чтобы ориентироваться и правильно действовать среди запутанных комбинаций и потрясающих картин революционного периода, для этого мало личного политического опыта и знания истории. Нужна общая ясность и дисциплина мысли, неуклонно последовательная логика, умение и отрешаться от частностей, и связывать их с общим, способность отчетливо понять соотношение целого и частей, идеала и средств борьбы за него. Все это рождается, конечно, из науки и жизни, но все это концентрируется в философии, оформляется и закрепляется ею. Философская критика есть устранение общих противоречий, философский синтез — общее объединение разрозненного, то и другое— в области познания. Такова же в практической социальной жизни работа революции. Если наука и познание вообще представляют из себя мир организующих приспособлений для жизни, то специально философия в наибольшей мере может и должна играть такую роль для революционной жизни и борьбы. Отсюда — глубокое внутреннее сродство философии и революции. Все великие революции нового времени совершались под знаменем философских идей — революционно-реформаторских в XVI и XVII век., просветительно-освободительных в XVIII веке; а в нашей Великой Российской революции ее пролетарский авангард идет под знаменем социально-освободительной философии марксизма.

Та или иная философская доктрина может, конечно, быть не прогрессивной или даже реакционной; но взятая в ее разв ити и философия по существу революционна, как революционно составляющее основу ее развития научное познание, которое также ведь может при известных условиях играть роль орудия для реакционных сил, для реакционных целей.

Философия Маха выражает собою наиболее прогрессивные тенденции в одной из двух основных областей научного познания — в области естественных наук.

II

Философия Маха — это философия современного естествознания. Не следует ли отсюда уже a priori заключить, что она должна быть далека от социальной жизни, от ее опыта и ее логики? Не следует ли признать, что с точки зрения общественной борьбы, с точки зрения революционной работы интерес такой философии может быть лишь чисто-академическим, а не практическим? В обычных представлениях естественно-научная философия так далека от социальной науки и философии, а тем более от социальной жизни.

Но это — наивная точка зрения. Роль философии заключается, вообще говоря, не в том, чтобы давать непосредственные директивы для жизни, а в том, чтобы вырабатывать деятеля жизни и борьбы — человека — в существо, могучее своей внутренней цельностью и определенностью, широтой и ясностью взгляда, неуклонностью своей логики... И в этом смысле строгая и стройная, богатая научным содержанием философия естествознания имеет громадное значение.

В своем развитии, в своей прогрессивной тенденции философия едина: она есть философия опыта и познания вообще, а не философия той или иной науки. Но то или иное философское мировоззрение отдельной личности или целой школы может, конечно, сложиться под преобладающим влиянием определенной области научного познания. Это естественным образом приводит большею частью к известной (количественной) неполноте самого мировоззрения, иногда также — к некоторой (качественной) его односторонности. Что представляет из себя с этой точки зрения естественно-научная философия Маха?

Сторонник социальной философии Маркса не может не исходить из ее основных посылок в решении этого вопроса. И если вдуматься в эти посылки, то они быстро приводят к определенному общему выводу:

философия, дающая цельное и истинное для нашего времени мировоззрение, в своей основе должна быть е с т е с т в е н н о - н а у ч н о й.

Поясним логику этого вывода.

Первое и главное социально-философское положение Маркса говорит, что основой всего и всякого общественного развития является «рост производительных сил общества», или «возрастание власти общества над природой», т. е. развитие трудовой техники.

Познавательным выражением этих «производительных сил», этой «власти над природой», этой трудовой техники служат ближайшим и непосредственным образом технические знания. Их систематизация и завершение образует естественные науки, от математики и элементарной механики до высших областей биологии включительно.

Естественные науки — это организованный технический опыт, это (употребляя марксистское выражение) — идеология производительных сил общества.

Следовательно, естествознание относится к производительным областям познания — какова философия — именно так, как общественная техника к производственным социальным формам, т. е. как необходимая всеобщая основа.

Сама социальная философия Маркса — высшее и лучшее выражение монистического познания — есть живая иллюстрация этой мысли. Марксизм есть не что иное как естественно-научная философия социальной жизни.

Основу и характеристику всякой науки, всякой философии составляет ее мет о д. Сущность историко-материалистических концепций Маркса заключается именно в применении естественно-научного метода к познанию с о ц и а л ь н о й жизни.

Маркс рассматривал социальный вопрос всецело с точки зрения его объективной закономерности, устраняя и исключая в своем ана лизе все элементы субъективизма и всякое представление о произволе и случайности в ходе явлений. Это — точка зрения естествен-н о - и а у ч н о г о познания, до сих пор еще принятая далеко не всеми социологами.

Маркс исследовал развитие общества, исходя из идеи острогой его зависимости от отношений между обществом и внешней природой в борьбе за существование. Это — также естественно-научная точка зрения.

Маркс принимал в общественном развитии формы «низшие», т. е. более простые и более непосредственно связанные с борьбой за существование, за формы первичные и основные, а «высшие», т. е. более сложные и стоящие в менее прямой связи с жизненной борьбой, — за производные, «занадстройки». И это опять-таки естественно-научная точка зрения.

Быть может, самым поразительным проявлением гениальности Маркса является именно то факт, что он провел в своей социальной философии основные идеи новейших естественно-научных методов как раз в то время, когда в самой биологии эти идеи еще только пробивали себе дорогу. Знаменитое предисловие к «Zur Kritik der Polit. Okonomie», формулирующее сущность исторического материализма, появилось в свете в том же году, в котором и «Происхождение видов» Дарвина.

Из всего изложенного с очевидностью следует, что философия естествознания может и не страдать вовсе той узостью и односторонностью, какой мы склонны были бы a priori ожидать в мировоззрении, построенном на основе отдельной, специальной области человеческого опыта. То или иное изложение естественно-научной философии может, конечно, представлять известную неполноту по отношению, напр., к познанию социальной жизни, как у М а х а; но если мышление философа стоит действительно на высоте современного ему естествознания, то он может дать нам удовлетворительные о б щ ефилософские концепции, которые не встретятся с противоречиями и в остальных сферах человеческого опыта, но, напротив, и там окажутся познавательно-полезны.

III

Мах — философ-естествоиспытатель. Как философ, он опирается на всю ту выработку мышления, которая достигнута за последние века мыслителями Германии, соединяя с этим глубокий позитивизм метода и особенную ясность выводов, в чем обнаруживается серьезное влияние английских философов. Как естествоиспытатель, Мах не только стоит в первом ряду всемирных работников науки, но и среди них выделяется своей широтой и разносторонностью; это не специалист одной узкой области: его исследования и открытия захватывают и теоретическую механику, и почти все остальные области физики, и физиологию органов чувств. Благодаря всему этому вместе Эрнст Махи мог стать величайшим из нынешних работников философии естествознания, я бы сказал — самым крупным в настоящее время философом вообще.

Я тем с большей решительностью позволяю себе высказать это мнение, что мои собственные взгляды во многом не сходятся с воззрениями Э. Маха — и притом не только со стороны отмеченной выше неполноты этих последних в сфере социально-философского мышления... Но я полагаю, что уже одна — поистине колоссальная — критическая работа, выполненная Э. Махом в его беспощадной борьбе против всевозможных фетишей научного и философского познания, против окаменелых понятий, успокаивающих и задерживающих пытливость человеческого ума, — уже одна эта сторона его работы делает произведения Махав наше время совершенно необходимой школой для всякого, стремящегося выработать в себе действительно научное, критически продуманное миросозерцание. При этом в своей естественно-научной методологии, которая составляет основное содержание философской деятельности М а х а, он отнюдь не ограничивается отрицательно-критическими задачами. Научный эксперимент в поразительно обдуманной, почти идеально-точной постановке и остроумии — иногда до неожиданности — сопоставления самых различных и разнообразных наблюдений тесно сплетаются у него с глубокофилософским анализом идей, давая ему надежную исходную точку и гарантируя содержательность и прочность выводов. В предлагаемой книге читатель найдет массу примеров такого рода.

Насколько по существу правильны и целесообразны основные и методологические посылки исследований Маха, это с особой рельефностью выступает в таких случаях, когда ему приходится затрагивать социально-философские вопросы. В общем это — чуждая ему область; притом он не только не марксист, но, насколько можно судить по его произведениям, по всей вероятности даже совершенно не знаком с теоретическими основами марксизма. И однако вы встретите у него выводы, не только тесно соприкасающиеся, ио прямо совпадающие с идеями исторического материализма. Происхождение науки и искусства, как побочных продуктов хозяйственного труда [11]

людей (см. «Erkenntniss und Irrtum» — «Познание и заблуждение»[12] — его последнюю работу), происхождение познания вообще из трудовой техники (см. «Warmelehre» — «Учение о теплоте») — такие взгляды иному умеренному марксисту могут показаться даже «крайностью» исторического материализма. В вопросе о происхождении речи Э. Мах принимает теорию Нуаре о социально- трудовом генезисе первичных корней — теорию, по существу строго марксистскую, как ни мало марксист ее автор. Такова сила строгих и выдержанных естественно-научных методов, что и в областях, лежащих за пределами естествознания, они ставят мыслителя на правильный и надежный путь.

В русской литературе можно встретить полемические выходки против Маха, обвиняющие его в «идеализме» и даже в солипсизме. Опровергать такие обвинения мне здесь не приходится. Читатель этой книги сам увидит, сколько в них крайнего — выразимся помягче — «субъективизма». Впрочем, должен признаться, что в виду особенной популярности и ясности, свойственной изложению Маха и устраняющей, казалось бы, всякую возможность грубых недоразумений, я сомневаюсь, стоило ли в этом случае заботиться о мягкости выражений.

Другое обвинение, выдвигаемое у нас против Маха теми же его противниками, старающимися помешать распространению его идей среди революционно настроенных слоев читающей публики, это — обвинение в «буржуазности». На особенно наивную молодежь оно производит-таки некоторое впечатление: известно, что Мах отнюдь не социал-демократ и вообще не революционер, так что подозрение в «буржуазности» его философии кажется довольно вероятным тем, кто не знаком с нею.

Сколько серьезности и принципиальности в этом полемическом приеме, легко видеть из следующих фактов:

  • 1) абсолютно никаких конкретных указаний на практически-буржу-азныетенденции в мировоззрении Маха означенными его противни-ками — т о в. П л е х а н о в ы м и его учениками — н е д а е т с я;
  • 2) характеризуя буржуазную философию вообще, те же самые писатели сводят ее специфические тенденции к идеям бога, свободы воли, бессмертия души, для каковых идей в философии Маха, при его отрицании всякой вещи «в себе», абсолютно нет и не может быть места;
  • 3) в противовес философии естествознания XX века, которой учит Э. Мах, означенные его противники выдвигают философию естествознания XVIII века, в формулировках барона Гольбаха, чистейшего

идеолога буржуазии, весьма далекого и от умеренно-социалистических симпатий Э. Маха.

Только исключительным обострением идеологических споров в нашей среде можно объяснить и отчасти извинить применение таких способов «критики» в данном случае. До сих пор марксисты, следуя примеру Маркса, всегда умели учиться у Д а р в и н а, Ге г е л я, Р и к а р д о, не пугаясь их действительной буржуазности, как и сам т о в. Плеханов учился у архи-буржуазного Гольбаха.

У Маха многому можно научиться. А в наше бурное время, в нашей залитой кровью стране особенно дорого то, чему он учит всего больше: спокойная неуклонность мысли, строгий объективизм метода, беспощадный анализ всего принятого на веру, беспощадное истребление всех идолов мысли. Все это нужно нам не только для цельности и научности мировоззрения.

«Анализ ощущений» вводит читателя в цикл основных идей Маха. Его «Механика» и «Учение о теплоте»[13] рисуют непосредственное применение этих идей в физике, реформирующее самую науку. «Познание и заблуждение» представляет общую систематизацию философских воззрений этого мыслителя.

4 сентября 1906

А. Богданов

АНАЛИЗ ОЩУЩЕНИИ

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

  • [1] Эта единица численно равна скорости звука в атмосфере.
  • [2] Например, отождествляя физиологию зрения со зрительным восприятием как познавательным процессом — и в итоге подменяя второй предмет первым. В результате тот, кто хотел бы получить, к примеру, консультацию касательно роли зрительных образов в интеллектуальной деятельности у специалиста такого рода, понимает, что ничем ему помочь не может. К этой теме мы еще вернемся.
  • [3] Джон Пассмор. Сто лет философии. М.: Прогресс — Традиция, 1998. С. 247. 2 Ленин В. И. Соч. Изд-е 2. Т. XIII. М„ 1935. С. 284. 3 Выражение Н. Бора.
  • [4] Кстати, он был иностранным членом Академии наук СССР. 2 Louis de Broglie. Savants et decouvertes. Paris, 1951. P. 52. 3 Как его характеризует Ленин: «крупный физик, но мелкий философ...»
  • [5] «Сгодится вес!» (англ.). 2 В самом деле, ученый ведь не будет уподобляться Иванушке из русской сказки, который, следуя совету матушки — кланяться и говорить «Таскать вам не перетаскать!», если встретит крестьян с мешками пшеницы, — повторяет это и тогда, когда встречает похоронную процессию... 3 То, что это — нс мои домыслы, иллюстрируют два примера. П. Н. Лебедев, выдаю щийся физик-экспериментатор (1866-1912) рассказывал студентам о комичном случае на коллоквиуме у Августа Кундта в Мюнхенском университете. Молодой М. Планк, докладывая о работе по термодинамике насыщенных растворов, закончил доклад словами: «Здесь существует... некая принципиальная трудность, так как получить насыщенный раствор практически невозможно». Кундт уди-
  • [6] Eddington A. Sentiers de la Science. Paris. 1936. P. 408-409.
  • [7] Тогда А. Эддингтон, характеризуя сложившуюся ситуацию с изрядной долей свойственного ему юмора, писал: «В моей обсерватории есть телескоп, который концентрирует на натриевой пленке в фотоаппарате луч, приходящий от некой звезды. Я пользуюсь классической теорией для того, чтобы провести свет сквозь линзы и сконцентрировать их в фокусе объектива; затем я обращаюсь к квантовой теории для того, чтобы свет был способен позволить электронам покинуть пленку, чтобы они были сосредоточены в фотоумножителе. Если я переставлю местами эти теории, то квантовая теория мне покажет, что свет не может быть сконцентрирован в аппарате; а теория классическая скажет мне, что свет этот не сможет выбить электроны, если он с ними столкнется. У меня нет никакого логического основания не пользоваться теориями таким образом — однако эксперимент убеждает меня, что я не имею права этого делать. Ситуацию отметил сэр Вильям Брег, когда он говорил, что мы используем классическую теорию в понедельник, среду и пятницу, а квантовую теорию во вторник, четверг и субботу; и это должно заставить нас проявить некоторое сочувствие к тому, кто придерживается такой философии вселенной, которая принимает одну форму в рабочие дни недели, а другую — в воскресенье». См.: Eddington А. La Nature du monde physique. Paris, 1929. P. 201-202. 2 Об этом говорили и Эйнштейн, и де Бройль, и, наконец, Нильс Бор.
  • [8] Фейнман Р. Характер физических законов. С. 180. 2 Там же. С. 228. 3 Там же. С. 228-229.
  • [9] Там же. С. 190-191. 2 Там же. С. 191.
  • [10] Настоящая статья А. Богданова переведена на немецкий язык и помещена под заглавием «Эрнст Мах и революция» в № 20 от 14 февр. 1908 г. журнала «Die Neue Zeit» как юбилейная статья к 70-летию (18 февр. 1908 г.) со дня рождения Эрнста Маха.
  • [11] 6
  • [12] «Познание и заблуждение» Э. Маха имеется на русском языке в переводе Г. Котляра под редакцией проф. Н. Ланге в издании С. Скирмунта.
  • [13] «Механика» и «Учение о теплоте» Э. Маха подготавливаются книгоиздательством С. Скирмунта к печати.
 
Посмотреть оригинал